Верди поднялся по лестнице, устланной толстым бордовым ковром, и снова впереди распахнулись двери, указывая, куда ему идти. Он попал в полутемный зал, украшенный гобеленами. Вагнера и здесь не было. Верди немного подождал, любуясь превосходным французским гобеленом с изображением псовой охоты. Никто не появлялся, и он пошел дальше. Он оказался в трапезной, судя по длинным дубовым столам, уставленным старинной серебряной посудой. По стенам висело оружие, луки, колчаны со стрелами, охотничьи рога. Пол здесь был сложен каменными плитами, и шаги его гулко и печально раздавались в оцепенелой тишине покоев. Вновь распахнулись двери, и он вошел в затянутую кроваво-алым штофом комнату с напольными часами по углам. Все они остановились на без пяти двенадцать.
Верди уже не досадовал на странный прием. Отзывчивый, как и все итальянцы, он поддался величавой тишине обветшалого дворца. Душа его сосредоточилась, настроилась на торжественный лад, ему предлагали высокую игру, и он эту игру принимал.
Выпрямился, раздвинул плечи, убрал улыбку с губ и вошел в следующий зал, посреди которого высился обтянутый черным крепом помост. На помосте стоял простой деревянный гроб, в гробу лежал Вагнер, алебастрово белело его большое, навек успокоившееся лицо. Он сдержал слово, данное Верди, и до конца дней заставил его гадать над страшным символом этого свидания…
…А Рахманинов всем существом поверил, что Скрябин выкарабкается. Жизнь не занимается плагиатом, не крадет у самой себя. Она честнее искусства и обладает лучшим вкусом, не допуская грубых совпадений и дешевых эффектов. Успокоившись, Рахманинов едва не завернул извозчика и не сделал этого лишь в силу отвращения к непоследовательным, чудаковатым поступкам.
Едва переступив порог скрябинской квартиры, он погрузился в атмосферу несчастья. Оно лезло нехорошей давящей тишиной, в которой каждый звук казался вызывающе громким; шарканье ног, скрип двери и половиц, собственное осторожное, в кулак, откашливание, чей-то вздох; несчастье закладывало нос спертым духом закупоренного жилья с едкой примесью лекарств; несчастье било по глазам беспорядком, захватившим и прихожую, промельками каких-то лиц в дверях, внезапной толчеей в коридоре, — то не были домашние, многолюдство возникло из сочувственной бесцеремонности. Он еще топтался в прихожей, когда в задушенной сумятице взбаламученной квартиры выделились, высветились и закрыли собой все два лица — женское и детское. Рахманинов поклонился жене Скрябина Татьяне Федоровне и не сразу узнал его десятилетнюю дочь Ариадну.
— Я зашел проведать Александра Николаевича, — обратился он к Скрябиной. — Это можно?..
— Александра Николаевича нет.
— Простите, — смешался Рахманинов. — Мне сказали, что он болен, лежит…
— Александр Николаевич скончался… Пройдите, — она сделала шаг в сторону, пропуская Рахманинова в столовую.
Здесь стоял раздвинутый во всю длину стол-сороконожка, а на нем, плоский и маленький — не в гробу, а прямо на столешнице, застланной белой простыней, — лежал Скрябин в темном пиджачном костюме, крахмальной сорочке и галстуке. Вышитая думка чуть приподымала его круглую голову, причесанную, волосок к волоску, совсем как в детстве, когда он впервые вошел в класс Зверева и тонким самоуверенным детским голосом назвал себя: Скрябин. И совсем чужими детскому облику казались закрученные кверху усы и острая бородка.
До чего же он мал и хрупок, этот бедный музыкальный Прометей, и какая гордая, уверенная в себе сила скрывалась в тщедушном теле!.. Следовало подойти и поцеловать покойника в тесно сомкнутые уста или хотя бы в чистый, высокий лоб, но Рахманинов чувствовал, что ему этого не сделать, даже собрав всю свою волю. Дурнота подступала к горлу при одной мысли о простом, не раз исполнявшемся ритуале. И вовсе не из отвращения, боже упаси! Смерть еще не успела завладеть Скрябиным, он совсем не изменился, и не было в нем ничего отталкивающего, но виделась в обрядовом жесте какая-то оскорбительная для покойного неправда. Возможно, Верди и поцеловал скрещенные на груди руки Вагнера, большие, натруженные руки музыканта, но он все же был позван. Скрябин же не звал Рахманинова и едва ли вспомнил о его существовании в часы последнего борения. Поцеловать Скрябина значило бы признать его окончательно мертвым, безнадежно мертвым, таким мертвым, что с ним нечего считаться. А Скрябин вовсе не был и никогда не будет мертвым и немым, и не позволит себе Рахманинов кощунственного лобызания. Но вдова и дочь чего-то ждали, а он стоял холодным изваянием. Он не мог вынести неподвижного, в упор, взгляда больших, странно сухих глаз девочки. Она словно требовала от него чего-то… Он глядел на Скрябина, а краем глаза безотчетно ухватывал бедную обстановку, красноречивей всяких слов говорившую о подвижнической жизни человека, так странно и бессмысленно уложенного на обеденный стол.
Спазм сдавил горло. Рахманинов впился пальцами в кадык и слепо рванулся в прихожую, а оттуда на улицу. Но своим безыскусственным поступком он выиграл прощение у скрябинских женщин, большой и маленькой.
А дома он попросил жену дать ему том брокгаузовской энциклопедии на букву В. Соперники разместились там в многозначительной близости. Сейчас он убедится, что Вагнер умер в Байрейте, или в Мюнхене, или в Веймаре, или в другом немецком городе, и кончится наваждение. Палец заскользил по строчкам. Рихард Вагнер последние годы жизни провел в Байрейте, а умер в Венеции 18 февраля 1883 года… Выходит, «Баран в облаках» ничего не придумал, а жизнь показала себя весьма грубым драмоделом…
…Рахманинов решил дать концерт из произведений Скрябина в пользу его семьи.
— Ты понимаешь, на что идешь? — спросила жена Наталья Александровна.
— Увы, да, — ответил он просто.
Он предусмотрел все варианты злоязычия. Едва оправившиеся от потрясения скрябинисты объявили его намерение жестом — широким, красивым, нарочитым, ненужным, высокомерным, дешевым, унижающим память Скрябина, недостойным, заслуживающим осуждения. Он это предвидел, и все же людская злоба и слепота причинили ему боль. Ведь ни для кого не секрет, в каком тяжелом материальном положении оставил Скрябин семью. Легко было догадаться, что играть он должен Скрябина, иначе вдова не примет денег. Но, похоже, эта сторона дела вообще никого не интересовала. Что за низкая материя — деньги, когда речь идет о святом искусстве! Если самозваные душеприказчики покойного композитора не понимали, почему он должен играть Скрябина, то где им было понять, что ему хочется играть Скрябина.
Фортепианная музыка Скрябина жила лишь в его собственном исполнении. Он играл «неподражаемо», «божественно», «бесподобно» — любимые и вполне справедливые выражения апологетов Скрябина. «Его руки порхали над клавишами, будто не касаясь их… рождали хрупкие, трепетные, прозрачные, из эфирных струй сотканные звуки». Да, все это так. Но Скрябина нет, музыка его должна быть. И он покажет, что Скрябин — это не кантовская вещь в себе, что он доступен другим исполнителям, несхожей с ним индивидуальности. Не надо возводить в фетиш исключительность Скрябина, этим наносится ущерб прежде всего ему самому. Но обожателям предпочтительнее, чтобы рояль их кумира навеки онемел, чем ожил и зазвучал под чужими руками, особенно под сильными руками Рахманинова. Душное и жестокое сектантство, способное вторично убить Скрябина.
Рахманинов сделал большую и сложную программу, куда вошли лучшие фортепианные произведения Скрябина. Он обыграл программу в провинции, затем вынес на суд московской публики. Концерт состоялся в Большом зале Политехнического музея. Во время исполнения Сонаты-фантазии он довольно громко запел. Это случалось с ним нередко, но лишь когда он и музыка становились одним целым и душа его возносилась. Кончив играть, он сказал себе: «Я буду играть Скрябина».
Аплодисменты по ходу концерта были странные — они не охватывали всего зала, вспыхивали очагами. Слышались и шики, когда аплодисменты затягивались. В паузах не было тишины, не было ее и во время исполнения. Никогда еще Рахманинову не доводилось играть в таком простуженном зале. Всевозможные горловые и носовые звуки, сочетаясь с поскрипыванием кресел и шарком подошв о пол, создавали стойкий шумовой фон. Концерт балансировал на краю скандала. Когда же по окончании он пробирался в артистическую, до слуха долетело:
— Это не Скрябин!..
— Издевательство над беззащитным!..
— Жаль, что нет общества по охране музыки!.. Это москвичи — рубят сплеча. А вот, будто снежным холодком опахнуло, — группа чопорных петербуржцев. Цедят тихие ядовитые слова:
— Где одухотворенность?..
— …пламенность?..
— …эфирность?..
Почему доброжелатели, если они есть, так молчаливы, застенчивы и неприметны?