Ознакомительная версия.
– С Киприаном неча тут час терять. Дела есть поважней! – во весь голос закричал подошедший к саням вместе с другими старостами Савелий Рублев; широкоскулое морщинистое лицо старого оружейника было хмуро, сердито. – Силком мил не станешь! Только мыслю: не быть Киприану на Москве владыкой! Пусть себе едет – не все света, что в окне. А казну за рубеж не дадим! Верно я говорю, братчики?
– Верно! Навались, люд! Казны не дадим – ни-ни! Эй, отваливай подобру-поздорову! Чего вырячился? Оставляй казну! – кричали горожане, наседая на охрану, что сгрудилась у возов. Кольцо вокруг обоза с имуществом владыки сжималось все теснее. Киприан высунулся из саней, несколько раз взмахнул крестом, пытаясь остановить толпу, но тщетно – люди ринулись к возам.
Старший над охраной, митрополичий сын боярский Гаврила Бунак, скорый на руку, плечистый, русобородый молодец, лихо выхватил из ножен меч и свистнул воинам – не пустить задумал. Горожане стали пятиться было, расступаться перед конскими копытами, мечами и копьями, как вдруг сбоку ударили по охране оружейники и кузнецы, ведомые Иваном Рублевым и Тимохой Черновым. В кольчугах и в шлемах, вооруженные топорами, кузнечными молотами, шестоперами, они потеснили редкую цепь всадников и прорвались к обозу. Несколько человек упало, трех воинов стащили с седел. Лошади, осыпаемые камнями, испуганно храпели, шарахались. По деревянному настилу мостовой, смешиваясь с пылью, текла кровь.
Понял Бунак: не отстоять ему митрополичьего добра. Бросился к саням, чтобы дозволил Киприан обоз кинуть. Митрополит, в волнении гладя одной рукой голову уткнувшегося ему в грудь сына, а другой сжимая незаконченный перевод с греческого на русский «Лествицы» Иоанна Лествичника, угрюмо смотрел в искаженное потное лицо верного слуги, не соглашался…
«Отдать мятежникам казну? Отдать свое добро?!»
– Держись, сын мой! Держись! – воздев кверху руки, истово выкрикнул Киприан. – Грех отдавать имущество Богово черни, сим псам!
Сплюнув в сердцах, Бунак бросился обратно…
Но разве устоять запруде перед бурной рекой в половодье?.. Потеряв еще десятка два человек, сын боярский, весь в крови (самого ранили), подскакал к митрополиту, заорал яростно:
– Не устоять нам, владыко! Еще недолго, все ляжем костьми!..
Теперь уже Киприан смирился – махнул рукой, соглашаясь; от гнева и злости смуглое лицо его посерело, глаза, казалось, выскочат из орбит. Но, спохватившись, велел просить, чтобы оставили ему два воза только. Там, аккуратно обернутые белым холстом, лежали книги – частица его души. В искусно выделанных телячьих переплетах, писанные на пергаменте большим полууставом, со звериным орнаментом и малым – с украшениями в виде геометрических фигур. Были там сочинения и переводы знаменитых византийских, русских, сербских, болгарских церковных писателей, большей частью жития и пандекты, слова и патерики, но среди них – немало книг по философии, медицине, истории, о ратном умельстве и даже светских – поэтических и в прозе.
Поначалу разгоряченные схваткой горожане и слушать ни о чем не хотели, но как стали те, у кого ярость не вовсе глаза залила, кричать: «Куда их, те книги девать?! И так во все церкви в Кремнике снесли с города да сел окрестных великое множество, аж до сводов храмовых лежат!», утихомирились. Лязгнув, поднялись кверху тяжелые, обитые массивными железными листами ворота Никольской стрельни. Сани митрополита, два воза и поредевшая охрана, провожаемые криками, свистом и улюлюканьем, выскользнули из Кремля.
Развеивалась, оседала пыль, как дым от кадила, и у людей, которые стояли вдоль улиц, будто пелена спадала с глаз. Даже те, что при одном виде белого клобука митрополита всегда первыми бросались в снег или грязь – и убогая бабка в залатанной паневе, и полуголый гультяй, и юродивый с веригами в рубище, – смотрели вслед беглецу с горечью и укором, и слышалось отовсюду:
– Отступник! Киприан предал нас!..
Но когда на выезд из Кремля направились бояре и дети боярские, восставшие закрыли все ворота. У Фроловской, Никольской и Боровицкой башен между горожанами и великими людьми, что пытались пробиться силой, начались ожесточенные стычки. Со стен летели огромные камни, калечили людей и лошадей, разбивали возы с добром. Несколько бояр были убиты. Только вмешательство архимандритов Симеона и Якова, именитых купцов сурожан и суконников да старост черных и монастырских слобод спасло остальных. Многие из людей великих и служилых покинули город. Но некоторых так и не выпустили – заставили возвратиться в свои дворы.
Андрейке только сейчас удалось улизнуть из дома и пробраться в Кремль. Отъезда великой княгини и митрополита отрок не видел, в стычках горожан с бегущими из Москвы боярами ему не довелось участвовать. Сердясь на себя и мать, шныряет он между людьми в толпе. Жадно прислушивается, выспрашивает знакомых, огорчается, что Киприану разрешили увезти книги, негодует на бросивших город бояр. Вокруг Андрейки раздаются возбужденные, взволнованные голоса.
– Будем насмерть стоять, но не пустим в стольный град ордынцев! – кричит какой-то слобожанин в набойчатой косоворотке.
– Пусть только сунутся!.. – угрожающе трясет кулаком другой. – Не поможет клятым, хоть и крадутся, яко тать в ночи!
– Шиш Тохтамышу! Шиш! – тонким голоском вопит подвыпивший пожилой сирота в длинной рубахе; взобравшись на телегу, притопывает ногами в лаптях, тычет во все стороны сморщенной рукой – показывает кукиш.
– Устоим, не опасайсь, люд московский, ходили на Москву и Ольгерд и Мамай, да едва ноги унесли!.. – несется над толпой громкий, уверенный голос сына боярского в бархатном кафтане.
– Не управиться нам без Митрия Иваныча… – сокрушается купец в поярковом колпаке.
– Пропали мы, сиротинки, без князя-батюшки, – плаксиво причитает рябая баба…
Вдруг возле Андрейки разом все стихает. Бесновато приплясывая, через расступающуюся перед ним толпу несется Дулепко-юродивый. Портки и рубаха изодраны, ноги в струпьях, на толстой веревке, которой он опоясан, болтаются вериги в четверть пуда каждая. Вокруг темного, в глубоких морщинах лица седые волосы и борода венцом торчат…
«Будто грешник с картины той, «День Страшного суда»! – отскакивая от юродивого, думает отрок. – От бы его нарисовать…»
– Молитесь, молитесь, души грешные! Конец света настанет! Настанет! Настанет!.. – закатывая глаза, выкрикивает Дулепко; высоко подпрыгивает, звенит веригами.
Хоть уже и конец августа, но день выдался жаркий и душный. Пыль лезет в нос, в глаза, скрипит на зубах. Хочется пить. Хорошо бы холодного, только что из погреба кваску, но сегодня никто не торгует в Кремле. У колодцев вереницы мужиков, баб, детишек. Воду достают глиняными кувшинами и большими, на целый пуд, расширяющимися книзу деревянными ведрами.
Над Кремлем висит неумолчный людской гомон. Временами он стихает, и тогда становится слышно, как у крепостных ворот голосят женщины над близкими, убитыми в стычках.
Вдруг звон колокольный раздался – снова в набат ударили. Зашумели, забеспокоились люди. В толпе крики, толки. Сея смятение, пронзительно раздается заполошный бабий голос:
– Люди добрые, не иначе ордынцы пригнали!
– Не слушай ее, братчики! – орет долговязый чернослободец. – Айда к воротам – то бояре сызнова отъезжают!..
Но уже несутся отовсюду возгласы:
– На вече! На вече скликают! На Ивановскую!..
Горожане хлынули на Ивановскую площадь. Недоумевают, друг у друга спрашивают. Испокон века в Москве вече не собиралось, многие даже слова такого не ведают. Но тревога несколько улеглась, в звоне колоколов каждый слышит теперь призыв – не угрозу.
Густеет пестрая толпа на узкой площади, стиснутой одноглавыми соборами Михаила Архангела, Иоанна Лествичника, каменным домом (первым в Москве) князя Серпуховского, постройками Чудова монастыря и боярскими дворами. Домотканые, из холста и пестрядины, белые и цветные рубахи, сермяжные, армячинные зипуны мужиков, синие, алые льняные и бязевые паневы и сарафаны баб, черные рясы монахов, грязно-серые рубища нищих, чудные одежды иноземцев – все смешалось.
На помост из неотесанных бревен, который только что наспех соорудили у дома Серпуховского, поднялось десятка два людей лучших – сотские гостей торговых и старосты слободские. Вперед выступил невысокий, кряжистый человек. Темные волосы выбились из-под колпака, ворот синей шелковой косоворотки распахнут. По толпе прокатилось: «Адам-суконник!» Его хорошо знали в Москве: умел торговать, умел и речь держать. Сразу стало тихо.
– Люди московские! – зазвенел над Ивановской его сильный голос. – Таить нечего, Орда близко! Серпухов уже под татарами!..
Многоголосым тревожным гулом отозвалось на его слова вече. Но Адам не стал ждать, пока шум уляжется. Набрал в грудь воздуха побольше, напружился – на смуглой могучей шее жилы темными полосками выступили даже, продолжал громко:
Ознакомительная версия.