– Мамо, не видать нам более батька нашего…
Два дня лежал Кондрат в отчем доме. Хворь, что начала его одолевать еще в дороге, не проходила. В маленькое окошечко у изголовья больного скупо проникал свет, зато заглядывали венчики степных цветов, стебли мяты и седоватой полыни. Прелые запахи растений и сырой земли наполняли горенку, словно чащобу какого-то полутемного овражка. Сырой спертый воздух не способствовал поправке молодого казака. Избитая спина и грудь болели, кровоподтеки не сходили. Кондрата мучил лихорадочный жар, сменявшийся ознобом.
– Ой, лышенько мое горькое, — сказал Кондрат, измученный хворью. — Позови-ка мне, мать, крестного отца моего, деда Бурилу. Только он может помочь мне.
Матери Кондрата, старой Охримовне, это же советовали и Чухрай, и Корж, навестившие хворого. Она и сама давно обратилась бы к Ивану Буриле, крестному отцу своего сына, если бы не боялась. О старике-казаке ходили среди суеверных слобожан недобрые слухи. Дед Бурило знал много способов, как вылечить раненого или хворого травами, лекарственными кореньями, и вот это-то и породило ему славу великого знахаря-колдуна, «характерника». Хотя был он жалостлив — пользовал как слобожан, так и ордынцев-кочевников бескорыстно и безотказно, удачливое врачевание внушало суеверный ужас. Исцеление без помощи Христа или Магомета в те времена казалось простым людям подозрительным. Не мудрено ль, что и в казачьих понорах, и в ордынских юртах долгими зимними вечерами плелась о Буриле небыль как о закадычном дружке самого черта или шайтана. Видели, мол, не раз, как в полночь на степном кургане старый греховодник бесстыдно тешился-миловался с ведьмами, а потом летал, хохоча, с ними к месяцу, распустив свой седой запорожский чуб по звездному небу.
Поэтому, только осенив себя многократно крестным знамением и шепча молитвы побелевшими от страха губами, пошла Охримовна к Буриле.
Его хату-понору нелегко было сыскать. Жил старый запорожец далеко от Кондратова двора, на самом краю слободской балки. Врытая на две трети в грунт, его понора всего на аршин поднимала над землей свои плетенные из хвороста, обмазанного глиной, стены. На ее покатой земляной крыше шумела трава, и дом, уже в нескольких шагах, сливался с зеленым кустарником. Так же незаметными для глаза были хозяйственные помещения, где Бурила прятал запасы хлеба, овса и содержал скот и домашнюю птицу.
В таких землянках жило большинство оседлых жителей «ханской» Украины — «Ханщины». Эти жилища были устроены так неспроста. Обитатели их стремились как бы врыться в землю, спрятаться от глаз степных хищников — татарских ордынцев, вассалов турецкого султана.
Охримовне долго надо было бродить по заросшему кустарником холму, прежде чем она, наконец, нашла стежку, что привела ее к скрытому в колючем терновнике плетню. «Добре заворожил колдун то место, где живет», — подумала суеверная женщина, подходя к дубовой двери низкой поноры, На пороге показалась стройная, высокая девушка.
Охримовна признала в ней Маринку — внучку Бурилы, с которой коротал свои дни одинокий старик.
– Деда дома нема. Он недалечко отсюда, — сказала девушка певучим голосом, удивленно взглянув на старуху большими бледно-синими глазами.
– Мне твой дед очень надобен… Проводи меня, любушка, к нему. Проводи, милая… — попросила Охримовна.
– Идемте. — И Марина, взяв за руку старуху, повела ее меж кустов к зарослям терновника.
По обеим сторонам тропки стояли долбленые колоды ульев, над которыми жужжали пчелы.
– Тут прохода нет, милая, — сказала Охримовна, когда тропка привела их к высокой стене колючего терновника.
– Как не быть? Есть, тетенька, — ответила девушка и, оглянувшись по сторонам, оттолкнула старый сухой круглый куст, похожий на перекати-поле.
В зарослях образовался узкий проход, который вывел их на широкую поляну. Там в траве желтели огромные тыквы и полосатые арбузы. Охримовна увидела высокого старика. Одет он был в холщовую свитку и широкие шаровары, заправленные в козловые сапоги. Пищаль и сабля старика лежали рядом. Седой оселедец спадал на загоревший выпуклый лоб, помеченный глубоким шрамом. Этот шрам придавал добродушному морщинистому лицу старика суровое выражение. На Охримовну вопрошающе глянули дымчатые глаза. Рядом шелохнулся куст, и из-за его ветвей вышли сгорбленная древняя старуха с крючковатым носом и пожилой мужчина, заросший до самых ушей черной волнистой бородой. Вид старухи и чернобородого был диковат — оба взлохмаченные, наряженные пестро, не похожие на местных слободян. Это испугало Охримовну.
«Нечистые, видно, в гостях у Бурилы»,— мелькнула у нее мысль, и она перекрестилась.
– Не бойся, тетенька, это наши шабры (соседи) — сербияне, с Туреччины прибыли. Дед приютил их,— сказала Маринка, заметив испуг гостьи. Но ее перебил Бурило.
– Ты, Маринка, что мне сюда людей водишь? Я тебе ужо! — закричал он на внучку.
– Дедусь, это Охримовна, от Кондратки, — нимало не смущаясь, спокойно пояснила внучка. — От Хурделицы…
– Знаю, — ворчливо оборвал ее старик. — Глаза у меня есть, слава богу…— И спокойно спросил Охримовну: — Зачем пришла?
– Сын помирает, не откажи помочь ему травушками своими. Спаси его, крестника своего, благодетель ты наш, спаси! — слезно запричитала мать Кондрата.
– Да в чем хворь у сына твоего? Говори.
– За Тилигулом его сердешного закатовали в темнице панской за дела гайдамацкие, — сказала Охримовна.
Некоторое время Бурило в раздумье смотрел на старуху. Ее сморщенное заплаканное лицо выражало мольбу и испуг. Потом старик, словно с досады, швырнул в сторону сапу.
– Маринка, — позвал он внучку, — возьми кошелку с зельем да травами — со мной к Кондрату пойдешь.
Девушка быстро побежала в хату. А старик подошел к кусту, под которым лежали пищаль, сабля и серая барашковая шапка. Взял оружие и, нахлобучив шапку, сказал Охримовне:
– Веди к сыну.
По дороге их догнала Маринка с кошелкой. Бурило внимательно осмотрел содержимое кошелки, вынул пучки засушенных растений и что-то проворчал себе под нос.
Осмотрев хворого, Бурило покачал чубатой головой.
– Эх, залечили тебя бабы! — И тотчас распорядился постелить солому на возке, что стоял во дворе, и положить на нее Кондрата.
– Не можна казаку летом в хате лежать. Ему дух вольный надобен, чтобы ночью — звезды над головой. Тогда всякая хворь отвяжется, — проворчал старик.
Бурило вытащил из кошелки сушеные травы, растолок их и бросил в горшок. Налил в него коровьего масла, меда и всю эту смесь отдал сварить Маринке. Белый ароматный пар поплыл по всему двору. Когда зелье сварилось, он напоил им Кондрата, а затем растер тело хворого варенухой (Водка, сваренная из меда, плодов и пряностей), настоянной на каких-то кореньях.
– Теперь, коли сон тебя одолеет — то к добру. Значит, хворь уходить начала, — объяснил он Кондрату и, накрыв его бараньим тулупом, ушел. На больного напал крепкий сон. Около суток спал молодой казак на возке, а когда проснулся, то увидел у своих ног сидящую Маринку.
– Долго я спал? — спросил он девушку.
– Ночь всю да день… поди, цельный, — улыбнулась она и протянула ему большую кружку со вчерашним зельем. — Попей-ка еще разок, авось хворь доконаешь.
Кондрат одним залпом осушил кружку. Он чувствовал себя лучше. Жар, ломивший голову, прошел. Осталась лишь слабость во всем теле. Он с благодарностью посмотрел на Маринку.
– Кабы не дед твой, худо мне было бы. Добрэ его зелье помогло, легче мне ныне. Уже и на коня мог бы сесть…
– Ишь чего захотел, лежи пока. Не велел тебе дед еще три дня с постели вставать, — сказала Маринка. И ее смеющиеся синие глаза стали строгими.
– Да я шуткую, — успокоил ее Кондрат. — Куда мне на коня садиться — силы еще нет. — И грустно добавил: — Хворым я домой вернулся. А ты вот расцвела, как маков цвет. Ой, хороша стала за то время, что мы не виделись! А ведь тогда ты совсем еще девчонкой была.
– Знать, не забыл… Помнишь, — зарумянилась Маринка.
– А как не помнить! Ты и тогда бедовой была. На коне лучше меня сидела.
– Она и ныне казакует лучше иного… Да и с рушницы птицу бьет знатно, — вдруг раздался голос Бурилы.
Кондрат повернул голову и тотчас увидел старого запорожца, сидевшего на пне с дымящейся люлькой недалеко от возка.
– Дедусь, полно хвалить меня, — зарумянилась пуще прежнего девушка. — А то еще кто засватает…
– Ты, Маринка, не смейся, — сказал Кондрат. — Для казачьей жинки это в самый раз…
– Казачья жинка — сабля вострая, — показал головой Бурило. — Казак, настоящий сечевик, о жинке не думает. Он не гречкосей.
– Какой я теперь сечевик, дед? Уже сколько годов, как и Сечи нет. О жинке только думать и осталось, — с волнением приподнялся на своем ложе Кондрат.