И теперь, в жутком одиночестве, вздрагивая невольно при ярких и очень близких, казалось, молниях, под треск раскалываемого неба, Никита молился о спасении своей, грешной, конечно же, души, иначе Господь не послал бы ему таких тяжких испытаний.
— Великий Боже! — и Никита троекратно перекрестился, отбил земные поклоны, натягивая канат, которым был привязан к рулю. — Боже, спаси и сохрани раба твоего Никиту для ради малых детишек! Сын Степанка слаб еще, матушке своей не помощник, меньшим сестренкам не защита! Грешен я, Господи, каюсь всей душой, но ведь ты всемогущ и всеведущ, стало быть, знаешь, что не душегуб я и не богоотступник какой… Яви, Боже, свою милость, доставь меня на землицу твердую, непорченным и во здравии, а я за то буду тебе ежеден поклоны класть пред иконой бессчетно и свечи не скупые ставить в божьем храме…
Молился Никита, а сам с несгибаемой в душе надеждой на помощь Всевышнего оглядывал беспросветный окоем. В животе то и дело возникали острые колики, так что он между словами молитвы, не сдержавшись, сунул кулаком себе в чрево, проворчал:
— Похоже, вместе с соленой водой живого ежа проглотил! Надо тебе, стрелец, не только о спасении души заботиться, но и об жадной утробе. Ишь, словно туда кусок грома небесного влетело, теперь по кишкам гуркает!
Никита с усилием поднялся на ноги, глянул в сторону левого борта и увидел, что там сквозь темный покров туч едва приметно забрезжило: всходило солнце! Оттуда ветер дул, а стало быть, струг гнало к кизылбашскому берегу!
— Мать Пресвятая Богородица! — Он даже руки вскинул к небу! — Видно, не всю еще чашу бед испил раб божий!
Никита еще раз, повнимательнее, осмотрел судно — парус ему не починить, рею не поднять одному, снасти изодраны так, словно не ветер, а Мамай прошел по палубе струга! За кормой морского струга у них, для разъездов, всегда был привязан небольшой челн с веслами. Он торопливо, срываясь ослабевшими пальцами, развязал мокрый узел каната и, покачиваясь на зыбкой палубе, побрел к корме. Там от дубовой причальной тумбы свисал канат. Никита склонился над пучиной, но на канате держался, плавая на воде, лишь бесформенный обломок носовой части бывшего челна.
— Волнами о корму размозжило… Что же теперь делать? Под стать быку уподобился — неведомо куда ведет меня ветер, а может, и под роковой нож! Но коли так, то надобно сил поднабраться. — Он обошел толстый, сотнями ладоней отполированный румпель кормового руля, добрался до каюты пятидесятника Аники Хомуцкого. У набухшей от влаги двери задержал шаг: вдруг подумалось, что вот сейчас, едва он рывком раскроет дверь, навстречу ему поднимется с кровати пьяный и хмурый Аника и изречет медвежьим рыком: «Чего тебе, чарку поднесть?» — И насупит лохматые брови над темными, будто в постоянном тумане глазницами.
Никита знал, что пьет Аника от того, что не может пересилить своего горя — давно уже женат он на Дуняше, которая доводится родной сестрой Ксюше, жене их общего закадычного дружка Митьки Самары, а детишек у них все так и нет… А без детишек и царские хоромы сиротами смотрятся, не только стрелецкая рубленая малая изба…
Но Аники в каюте нет, полный беспорядок — все, что могло свалиться и оторваться, свалилось и оторвалось, разметано по полу между лавкой-кроватью и столом у квадратного окошка. И только походный рундук закрыт на замок. В этом рундуке Аника хранил новый стрелецкий кафтан, сберегая его для праздников, да несколько заветных, на крайний случай, бутылок вина.
Никита отыскал за рундуком в углу тяжелый топор, легко сшиб замок, поднял крышку.
— Не мне, так кизылбашцам достанется в добычу… А я хоть в сухое переоденусь, — бормотал негромко Никита, переваливаясь то к двери, то к лавке, смотря куда кренился струг на пологих уже волнах. Хлопала раскрытая дверь, но он не обращал на нее внимание. — Голодный да голый и архиерей украдет, — оправдывался, должно перед Богом, Никита. — Вот уж воистину — воры не родом родятся, а кого бес свяжет… Я же, друг Аника, не в разбой ударился, но ради спасения живота своего, потому как продрог до косточек от сырости. А над морем вона как студено дует, можно и чахотку подхватить. Уцелею сам, возверну и кафтан в сохранности. Ну а пристрелят меня кизылбашцы, то и кафтан пропадет, — и усмехнулся, вспомнив любимую присказку своего кума-сотника Хомутова, что стрельцу в бою погибать стократ легче и привычнее, чем детей рожать! — Ништо-о, даст Господь силы и способа, отобьюся как ни то от лихих кизылбашцев, — проговорил Никита, проворно скинул мокрый кафтан, мокрые рубашку и порты, размотал узел запасливого Аники, надел сухое белье — малость великовато, но тепло-то как стало! И тут же снова с горечью подумал: «А каким таким случаем мыслишь ты, Никитушка, спастись от неминуемого кизылбашского плена? Да и чем думаешь побить несметное шахское воинство? Неужто вот этим топором? Даже сабля твоя где-то утеряна вместе с поясом…»
Никита осмотрел рундук пятидесятника в надежде сыскать пистоль, кинжал или саблю, но под руку попал лишь кожаный мешочек с монетами. Никита развязал его, сыпанул на стол. В сумрачном свете из окошечка на столе заблестели серебряные рубли, их было пять, да не более десятка серебряных же новгородок.
— Не богат наш пятидесятник, а потому это серебро надобно будет ему возвернуть. — Никита вспомнил, что Аника после пожара дал ему на обустройство серебром рубль да деньгами полрубля. — Аника любит выпить, любит и покушать, а лисья нора не бывает без куриных косточек… Авось и рыбака толкает в бока, с печи снимает да в воду купает! — и обрадовался несказанно. — Ага, ну-ка, что в этом чуланчике? Не здесь ли?
Пообок с лавкой был сооружен небольшой чуланчик, дверца которого также заперта на висячий замок. Хватило и здесь одного взмаха топора. Никита, глянув внутрь, усмехнулся, помечтал как о несбыточном: вот так бы и ему теперь одним ударом да срубить бы эти гиблые деньки мытарств по Хвалынскому морю, чтоб снова к товарищам в Астрахань, а лучше того в родимую Самару, к глазастой и ласковой Паране, к детишкам…
В чуланчике сыскались сухари, в промасленной тряпице изрядный кус соленого сала, каравай ржаного хлеба недавней на учуге выпечки, пять сушеных толстолобиков, два круга копченой колбасы, окорок фунта на четыре.
— Ух ты-ы! — только и выдохнул Никита, сглотнув набежавшую слюну, присел на край лавки перед раскрытым чуланчиком, потом нагнулся и рукой качнул ведерный бочоночек — полон! И тут снова прогорклая колючая судорога перекрутила утробу похлеще, чем прачка перекручивает, отжимая, простиранные портки или рушник. Никита не выдержал, вскрыл одну бутылку из запасов Аники, перекрестился, крякнул, отпил несколько глотков, тут же отломил краюху хлеба и полкруга колбасы…
Через полчаса, сытый и обогретый изнутри и снаружи, Никита вышел на палубу, покачиваясь не только от морской волны — крепкое вино, выпитое на пустой желудок, ударило в голову, в ноги и легкой прозрачно-колышущейся пеленой легло на глаза.
— Ну-ка, ну-ка, — бормотал Никита, оглядывая струг, море и небо над головой. Через люк глянул в мурью[15] — воды набралось изрядно, одному ее вычерпать и мыслить нечего, сил не хватит бегать с ведрами вниз да вверх. Никита обреченно махнул рукой — все едино струг кизылбашцам вот так, целиком, он не оставит, а сожжет, коль к тому будет возможность.
— Однако струг не сеновал, одной искрой не подпалить, как Еремка мой двор… Чу, солнышко проглянуло, — обрадовался хмельной Никита, словно теперь-то все беды прочь уйдут и его вынесет ветром к родным российским берегам. О-о, родимые берега! С каждым часом и с каждым порывом ветра вы дальше и дальше, а с вами и милая Россия, где трудновато порою жить, да все же родная сторонка, а не гиблая горькая чужбина!
Никита невольно вздрогнул, шагнул от мачты и встал у кички[16] — накликал, похоже, на свою голову! Там, за правым бортом, сверкнули сине-черным отливом скалистые громады, потом их вновь затянуло серым вязким мраком. Нет, не затянуло, а тучи наползли на солнце, и окоем сузился вокруг струга на расстояние не более версты.
Хмель разом, словно одним порывом ветра, выдуло из головы, Никита настороженно глядел вперед. Что же готовит ему Господь там, на недалеком уже берегу?
До наступления вечера Никите еще дважды удалось разглядеть приближающийся берег с заснеженными горами, и всякий раз тревога окатывала его с головы до ног словно ледяной водой — что ждет его там? Что бы ни ждало, решил Никита и кулаком пристукнул о заднюю часть бушприта, а битым псом он к чужой ноге ни за что на свете не приляжет! Лучше от пули или от сабли погибнуть, чем скотское житье в неволе!
Укрепившись так мысленно и осенив себя крестным знамением, Никита, когда уже вовсе стемнело, вошел в каюту ныне спокойно, наверно, спящего на учуге Аники Хомуцкого и прилег на лавку, кинув под себя матрац из камыша, а под голову мягкую куриного пера подушку, которая была спрятана в рундуке пятидесятника. И отдавшись на волю Господа (а что он мог еще сделать один на бурей разрушенном струге?), едва только прилег головой на подушку, как тут же уснул, убаюканный мерным покачиванием и изнурительной борьбой со штормом.