Ознакомительная версия.
В стороне, опершись на бердыш, стоял отец. Сенька к татю своему не подошел:
– Службу ведет!
Подьячий, поправляя колпак, надувая красное лицо, закричал татю:
– Эй, служилой! Чего зришь, не поможешь?
– Не мое то дело! – гукнул тать. – Я из Кремля с караула иду!
Люди оттесняли стрельцов от высокого попа, он, в черной камилавке, надвинутой на самые глаза, с лицом, замаранным грязью, кричал время от времени, и голос из него шел, как из медяной трубы:
– За веру отцов и дедов! Ратуйте, детушки! Разгоним антихристовых выродков! Ужли не разгоним?! Да един я угнал седмь скоморохов, бубны им изломил! Ратуйте во имя Иисуса за шестиконечный крест противу латинского крыжа-а!
Сенька видел в правой руке попа деревянный черный крест, высоко поднятый, в левой поп держал тяжелое кропило и так им махал, что двенадцать стрельцов не могли с попом совладать. Сеньке хотелось подраться, но он не знал, за кого идти: за попа или стрельцов, и еще тать в виду… Подьячий привел стрельцов, много их было, они навалились на попа, сбили с ног. Поп глухо, как из бочки, бубнил, когда его распластали в грязи:
– Добро су! За волосы волокут Никоновы доброхоты… ребра ломят! Так-то нам за веру Иисусову…
Толпу разогнали. Попа привязали к телеге вервями.
Сенька заспешил домой, сторожа запирали по городу[13] решетки. Когда он пришел, то мать Секлетея Петровна заставила умыть руки и стать на молитву:
«Чего боялся – на то налез…» – подумал Сенька, но скоро кончил молитву – пришел тать и брат Петруха, а с ними приволокся хромой монах.
– Будь гостем, отец Анкудим! – сказал тать.
– Спаси, сохрани… укрыли от темной ночи, от лихих людей. Можно на Иверское мне на подворье[14], да там перекрой идет…
Брат Петруха, ставя мушкет в угол, спросил:
– Нешто ты их боишься, лихих-то? Что с тебя, святого, содрать!
Тать сказал:
– Не святой! Чего грешишь! Был купец, государев акциз[15] утаил, а за то на Ивановой на козле бит кнутом[16] двожды…
– То, Лазарь Палыч, горькая правда! Животишки мои до едина пуха отписали на великого государя[17]…
Все помолились и сели за стол.
– Ну, и дело у тебя, я чул, отец, было с протопопом…
– Дело, Петруха, дело – колесом задело… не мое то дело – я глядел только, как бились стрельцы иного приказа…
– Поди теперь далеко угонят Аввакума?
– Ковать зачали да за приставы взяли, чай, не близко утянут.
– Ой, бедной, ой, страдалец! – сказала мать и перекрестилась.
– Молились бы по старине, спаси, богородице, а то, вишь, Никон указал старые служебники жечь… Оле! добрые хозяева – лют Никон и монасей не милует, величает бражниками…
Тать слушал монаха, зевнул, покрестил рот:
– Гордостью обуян аки сатана!
Мать отошла к печи, вернувшись, подала чашку щей.
– Чернцу, – он ведь смиренник, – надо бы постное, – прибавил тать. Монах замахал руками:
– Живу в миру… вкушаю, что сошлось – грех не в уста, из уст идет он.
– Тата, ешь да молчи больше, – сказал Петруха, – брусишь о патриархе не ладно.
– Ништо, Петра! Анкудим на меня «слова государева» не скажет.[18]
– Ой ли?
– Много сородников моих Никон погубил, богородице, храни– сам зол я… зол… мне ли с наветами на добрых людей идти?
Мать Секлетея к концу ужина сходила в подклет. Сенька боялся подклета – там крысы. Принесла малый жбан пива. Кроме Сеньки, всем разлила пиво в оловянные ковшики. У монаха, – видел Сенька, – дрожали руки, он пиво плескал на скатерть, крестился, пил и наливал сам, а потом громко, будто себе, хмельным голосом заговорил:
– Иконы, мощи волокет на Москву… сие деет все чести для своей… ужо изойдет от того Никонова велеумия зло велие – оле-о! Изошла когда-то неправда при деде царя Грозного Ивана ересь[19], жидовинами рекомая… Богородицу не почитали, креста животворящего не признавали же, а лаяли о кресте, что оный есте виселица…
– Ужли, отец честной, были таковые богохульники? – мать Сенькина перекрестилась. – Спаси, сохрани!
– Были, хозяюшка! Духа свята чтили яко кочета на нашесте…
Сенька спросил монаха:
– Дедо, а уж не с руками ли тот святой-то дух?
– Паси, богородице! Тебе пошто оное пытать?
– Да вишь ты! На учебе мастер нам чел стихиру – в ей сказано, что святой дух робят биет розгой…
– Лазарь Палыч! Ты слышишь? Побей его хоша плетью… Тать молчал, монах ответил матке:
– Хозяюшка… не тронь молодшего! Ум в ем бродит.
– Вот и надобе худой умишко на место загнать – не сказывай лиха.
– Не я, учитель чел – мастер!
– И мастер тож богохульник.
– Жено! Хозяюшка хлебосольная! Паси, богородице, хто на Руси под боярином ли, воеводой и патриархом стоит, тому боя не миновать. Сыщет младой – коли в рост войдет… Бояр и тех биют, ежели государь повелит, недалек день, когда боярина у всех в памяти на Ивановой на козле били за боярскую девку, что растлил ён… Едино лишь царей не биют, а главу и им усекают.
Тать поднял кулак, крепко ударил им по столу, аж суды все заговорили:
– Анкудим! Ни слова боле… – тать глянул к узкому окну, – ладно, что из подклета повалушу состроил, окон великих не нарубил, а то зри, кто ушами водит по подоконью… нам, чернен, чести мало за тебя на дыбе висеть!
– Спаси, спасе! Прости, Лазарь Палыч, Христа для – с хмеля язык блудит! Дай за слово твое укоротное в землю тебе постукаю… дай!
– Сиди! Скамлю свалишь… пей во здравие и не бруси кое не к месту.
– Не лгу я, хозяин, – истину поведал…
– Такой истины о государях не рони в народ, а мы с Петрой на тебя не доводчики…
– С попами, хозяин, нынче заварен великий бунт… спаси, не разросся он, разрастется, когда попов широким вверх постановят… укажет патриарх попам чести служебники новые, а они и по старым едва бредут! В Иверском-Святозерском[20] нынче их печатать зачинают, старые книги жгут… Дионисий архимандрит и иные старцы главу повесили, торопко посторонь глядят, кто по вере идет постригаться, пытают – грамотной ли? Ежели грамотной, то постригают, не свестясь с Макарием митрополитом… во-о!
– Вот это, чую, правду ты сказал – нам, стрельцам, ужо дела будет, как ныне с Аввакумом… во Пскове, чул, воры шевелятся, в набат бьют, а звон тот катится до Нову-города… Ну, буде! Тебе, я зрю, Секлетея моя Петровна лавку устрояет со скамлей, нам с Петром пора тож… Петра в горнице спит, я же в клети, где родня моя пиры водила, а ты уж внизу заусни…
Сенька долго не спал, слышал, как пьяный монах бормотал во сне, да матка поминала Аввакума, шептала молитвы. Парнишка думал:
«Матка не бьет – силы мало… тать едино что грозит… Татя, матери не боюсь, а грамоты страшно… Утечи бы с этим монахом в монастырь, там, сказывают, чернцы живут ладно… вот, как только… и каковы святые отцы? Они в монастыре, мыслить надо, водятся…» – С тем парнишка и уснул.
Поднялись далеко до свету – в шесть часов[21]. Монах над книгой бормотал, крестился, капая воском на пол и на страницы книги. Матка с ним тоже и Сеньку заставила ползать перед образом. Потом, постукав лбами о пол, все еще крестясь, сели за стол, ели не пряженную, холодную баранину с чесноком и пиво допивали. Тать сказал:
– Служить тяжко! В караулах не ворохнись, головы сыскивают строго. Ладно большим служилым, а малой стрелец хоть в землю копайся.
Монах ответил, щурясь на татя:
– Бывает, паси, богородице, – я лгу! И ты лги, хозяин! – Пошто, отец, я лгу?
– Да вам ли не жить? От государя подъемные емлете, тяготы податные, пашенные вас не давят…
– Оно, конешно, Анкудим, податей мы не платим, зато с нашей торговли, альбо ремесла побор… Ну, выпьем да о бунтах посудим.
Петруха, из-за стола вставая, сказал:
– Мамо! Прибери-ка со стола хмельное, а то батька зачнет брусить, в железы ковать придут – ты, отец, прости, правду я молыл!
– Ой, молодший, пошто так? Паси, богородице.
Мать убрала со стола пивной жбан, куски и кости… Отец с братом ушли. Мать заставила Сеньку еще раз молиться, а потом он уловил во дворе большого гуся, посадил его в пазуху, пошел к мастеру. Гуся снести в поминки мастеру Сеньке приказала мать.
Гусь у Сеньки за пазухой топырился, шипел, норовил вырваться. Сенька его уминал глубже, но гусь вываливал из-за пазухи шею и голову.
– Навязала матка, экое наказанье! – ворчал Сенька, пихая в пазуху гуся, а когда он, не доходя Варварского крестца, остановясь, завозился с птицей, кто-то сунул ему палку меж ног, Сенька упал. И мигом по стуку каблуков узнал ребят, тех, что с боем часто наскакивали. Его, упавшего, к земле пригнести не успели. Сенька вскочил на ноги. Парней было семеро, он сказал им:
– Слышьте, парни! Кой от вас наскочит, буду бить смертно. Парни свистели, махали кулаками, а один размахивал батогом.
– Гришка, бей! Нынче замоскворецкой не уйдет.
Ознакомительная версия.