– Правду про тебя говорят. Полоумный ты.
– Это у меня доселе было пол-ума и пол-души. Ныне же я стану из полоумного полноумным, из малодушного – полнодушным!
Хмурится.
– Ты удумал какую-нибудь особенную казнь, с глумом. Что за мука меня ждет?
– Муку будем делить на двоих, моя суженая, и оттого тяжкое бремя мое станет вдвое легче! Быть тебе, Иринушка, не белочницей, а русскою царицею! Так судило Провидение!
Вот теперь она наконец испугана – вижу. Но мне больше не нужно от нее страха, мне нужно, чтоб и она поняла: се великое чудо, а перед чудом должно, не умствуя, склоняться.
– Ишь, трясется весь, – бормочет она. – И слезы… У тебя горячка. Бредишь. Какая из меня царица? Я не княжна, не боярышня. Опомнись!
В самом деле, я кричу, как бесоодержимый. Надо взять себя в руки.
Чтобы показать свое здравоумие и трезвомыслие, я отступаю назад. Объясняю просто и рассудительно:
– Перед царем все равно ничтожны. Кого вознесу – тот и боярин. А которую полюблю – та царица. Ты ведь слыхала, не могла не слыхать, что я повелел со всей Руси отобрать лучших дев – лучших не родом, а красой? Отобрал сначала двадцать четыре, потом оставил двенадцать, а из них – двух наилепших, меж которыми маюсь. Обе хороши – и Собакина Марфа, и Колтовская Анна. То к одной клонился, то к другой, на двух ведь не оженишься, я христианский царь, не салтан турецкий. А оно, оказывается, вот что! Колебался я, потому что ни той, ни другой мне не надобно, ибо в сравнении с тобой они – гусыни серые пред павлиною, цветки придорожные пред пышноцветной розою! Завтра же обеих выгоню. Иль выдам за кого из опричных. Будет на Руси царица Ирина! И сидеть тебе не взаперти, на женской половине, а рядом со мною, на престоле! Где я, там и ты. Где ты, там и я!
Вижу – опять раскричался, и потому умолкаю. Грудь моя вздымается, в горле клокочет рыдание.
Дева глядит на меня в ошеломлении, утратив речь. Еще бы! Только что видела пред собой разверстую могилу, кишащую червями – и вдруг вознесена превыше всех жен земли. Это я, я ее вознес! Сколь сказочное свершение! О нем будут петь былины и писать небылицы много веков – как про князь-Игоря, что женился на простой лодочнице Ольге! И никто, никакой былинник или летописец не будет знать истины, которая чудеснее любой сказки!
Однако ж провидение провидением, но нам-то на земле жить, яко муж с женою живут, говорит мне разум. Коли уж я, царь и государь, причастный многим тайнам сущего, трепещу пред волей Высших Сил, каково же Иринушке, простой отроковице, ничего кроме своего леса и убогой обители не видавшей? Верно, чает, что все это сон или минутное наваждение.
Пусть же увидит, что все сие наяву. Пусть посмотрит, сколь дивно царское житье. Пусть воспламенится хотением. Известно: Евины дочери голодны зрением, а насыщаемы видимой лепотой. Что ж, лепоты у меня во дворце много.
Моя Каиница горда и своенравна, но не такова ли была и царица Савская, пока не узрела чудеса Соломонова двора? Сказано: «И увидела царица Савская всю мудрость Соломона и дом, который он построил, и пищу за столом его, и жилище рабов его, и стройность слуг его, и одежду их, и виночерпиев его, и всесожжения его, которые он приносил в храме Господнем».
– Пойдем со мной, дево. Увидишь, в каких чертогах живет всея Руси царь. Ибо ныне и тебе так жить…
Я беру Ирину за горячую руку и веду из убогой темницы в осиянный яркими огнями двор. Все перед нами расступаются, разделяются, словно воды пред килем корабля.
А в небе – чудо, еще одно чудо! – воссияли многие звезды, каковых по осеннему хмуропогодию давно уже не бывало. Может быть, все-таки посланница моя – от Бога, Который в непостижимой Воле Своей даровал мне ее во спасение? Ведь не Сатана же распоряжается небом и его светилами?
Памятуя о том, что девы прельщаются слухом не меньше, чем зрением, я шепчу своей богоданной невесте Соломоновы вирши, древнейшее и сильнейшее из любовных заклинаний:
Сердце наше привлекла еси, сестра моя невеста!
Сердце наше привлекла еси едино от очей твоих,
Единым монистом выи твоея!
Что удобристы сосцы твои, сестра моя невеста!
Что удобристы сосцы твои паче вина!
И вонь риз твоих паче всех ароматов!
Сот искапают уста твои, невеста,
Мед и млеко под языком твоим!
И благоухание риз твоих, яко благоухание Ливана!
Ввожу ее в царский терем через красное крыльцо, над которым высится подпертая витыми столпами злаченая крыша и сияет тысячью предивных переливов, отражая огни.
А в передней еще светлее, чем во дворе. Там бронзовые паникадила и серебряные стенные нанданы, в них горят сотни свечей белейшего воска.
Следуем чередой комнат, одна пышнее другой – тою же дорогой приводят ко мне иноземных послов, и ради их изумления здесь собраны многие чудеса и великолепия.
Впереди – я повелел – бегут расторопные слуги, распахивая поставцы и шкафы, откидывая крышки рундуков и коробьев. Там блестят предивные сосуды, иные серебряны, а иные чиста золота; там переливаются хрустальные кубки и порцелановые блюды; там сверкают старинные ендовы и дары чужеземных государей.
Кошусь на Иринушку – ослеплена ли сими сокровищами? Вижу: разинула ротик, глаза – будто блюдцы. То-то!
– А вот часы немецкой работы, с перечасьем, – показываю. – Двенадцать златых апостолов, по одному на каждый час. Скоро, когда сия стрела коснется вот этой цифири, раздастся звонкий звон, и Святой Петр – вон он, с рыбацкой сетью, подымет десницу.
Идем дальше.
– А се опахало для жаркого дня. – Кручу ручку в стене, и над креслом плавно машут пышные черные перья. – Ты сядь, сядь. Обдувает? То перья птицы Африканский Струс.
– Ух ты! Я птиц люблю. – Дева подставляет лицо дуновению, и я радуюсь: ей нравится, нравится!
Умиляюсь:
– Божьих птах любишь? И я, и я! Пойдем, я тебе своих канареек покажу. Ох, сладко поют!
Тащу Ирину вперед, да спохватываюсь: ночью канарейки петь не станут, они спят.
– Нет! Я тебе покажу чудо еще того удивительней. Шемаханский владыка прислал райскую птицу из Индийской земли.
Поворачиваю в книгохранительницу.
Моя суженая ахает. Она никогда не видала такого множества книг – водит пальцем по златоузорным корешкам. Я же приближаюсь к прикрытой платком клетке, в которой сидит папагал, наперсник моих одиноких ночных чтений.
Сдергиваю легкую ткань.
– Это и есть райская птица? – разочарованно спрашивает Ирина. – Бела. И венчик бел. А в книгах пишут, в раю птицы многоцветны.
Улыбаюсь.
– В раю птицы глаголют человечьими голосами. И эта тоже.
Моя лада не верит, смеется. Думает, я шучу.
Беру с блюда яблоко, показываю папагалу.
– Тебе целиком или порезать?
Провожу ногтем по серебряным прутьям, и птица исправно кричит:
– Ррезать кусками! Ррезать кусками!
Ирина всплескивает руками, пятится. До чего ж она мила, когда не злобится, а изумляется! Сердце мое сжимается от нежности.
Кричать папагала выучил шутник Малюта – вот для какой надобности.
Бывает, приведут ко мне какого-нибудь провинника, и я ему будто бы в задумчивости говорю: «Не знаю, как с тобой, лиходеем, и поступить. Есть у меня вещая птица. Спрошу ее». И обращаюсь к папагалу: что-де мне с имяреком делать, помиловать иль покарать? А тот на всякий вопрос кричит: «Резать кусками!». Иные с перепугу в обморок падают, а один старик, боярин Плещеев, до смерти сомлел. То-то потеха!
– Скажи, райская птица, как мне быть с царем кривоумным? – спрашивает Ирина.
Попугай отвечает:
– Резать кусками! Резать кусками!
И она смеется. Ах и смех у нее! Отрада для слуха! А как посветлел, пояснел ее лик – очам загляденье! И я знаю, чувствую душой, что буду любить ниспосланную мне супругу, как никогда никого не любил. Больше, чем Анастасию, да пребудет она с ангелами!
– Гойда, гойда! – верещит попугай. Когда смеются, он всегда так. Больше ничего, дурак, не умеет, только «резать кусками» и «гойда».
– Пойдем, царскую опочивальню тебе покажу. Там свершается великое таинство: помазанник Господень творит со своею царицей августейшее потомство на благо всей русской земли. Погоди. Я первый войду.
Спальня у меня вот какая: посреди, конечно, ложе меж столбцов, а две стены по бокам укрываются занавесями. Восточная стена – богоугодная, вся от пола до потолка в образах святых заступников. Западная же – бесовская, там висят соблазные фряжские картины с нагими девками, кои предаются плотскому греху. Когда я, бывало, возлежал с венчанной женой, западную стену завешивал, а восточную открывал. Однако с тех пор как вдовею, иконы укрыты. Баб и девок ко мне водят редко и не для продолжения царского рода.
Ныне же я срамную стену закрываю, растворяю священную.