Никогда еще Малви не был так силен и здоров. Режим предполагал сон и питание по расписанию — и то, и другое под страхом кары. (Заключенный отказался от ужина: тридцать плетей. Бодрствовал после отбоя: неделя карцера.) Курить и нюхать табак, пить спиртное запрещалось: легкие его очистились, сознание прояснело. Труд укрепил его мускулы: теперь они бугрились, как булыжники. К концу второго года в Ньюгейте Малви мог поднять столько же битого камня, сколько весил сам. Даже одиночество уже не тревожило его. «Он в себе обрел свое пространство, — писал Мильтон, — и создать в себе из Рая — Ад и Рай из Ада он может». Пусть это и не вполне правда, попытаться, однако же, стоило. Постепенно Малви пришел к мысли, что дверь его камеры необходима не для того, чтобы не дать ему выйти, а чтобы к нему не могли войти всякие сумасшедшие.
Со временем его перевели в камеру побольше, окно которой смотрело на ворота. Вечерами он наблюдал, как сторожа болтают и шутят с толпой оборванцев, которые толпятся у ворот, умоляя дать им ночлег. Все лондонские бедняки знали, что сторожа в Ньюгейте порой за пенни пускают попрошаек переночевать, выспаться в свободной камере.
Он не сразу сообразил, как обратить этот вид себе на пользу, но в конце концов ответ сам явился ему. Утром чуть свет Малви случалось видеть, как отпускают заключенных, отбывших срок. Караульный сержант у ворот громко зачитывал имена, и если прислушаться, можно было их разобрать. А если не разобрал, по пути на двор можно было заметить, какие камеры утром освободились и теперь в них проводят дезинсекцию. Сопоставив эти факты и улучив минуту, можно было без всякой опаски добиться своего.
Дни узника, донесшего на собрата-заключенного, были сочтены. О тех же, кто освободился, можно было говорить что угодно, не опасаясь возмездия. Малви принялся потихоньку кляузничать начальнику тюрьмы, аккуратно выбирая тех, кто, как он знал, уже вышел. Часто это делать было нельзя, чтобы не вызвать подозрений, но время от времени можно было проявить усердие, особенно если сообщать о нарушениях скорбным тоном: «Заключенный С34 вчера вечером разговаривал, сэр». «В92 сделал мне непристойное предложение, сэр». «F71 назвал мне свое имя, сэр. Боюсь, он намерен помешать моему исправлению, сэр». Начальство отметило готовность Малви сотрудничать и щедро его вознаградило.
Он чувствовал, что прочие заключенные относятся к нему с растущей неприязнью. Теперь во дворе никто не глядел на него, не передавал ему инструменты. Малви это ничуть не смущало. Пожалуй, он даже радовался. Чем сильнее его травили, тем охотнее начальство ставил о себе в заслугу его исправление. Его попросили предстать перед комиссией из попечительского совета, и он выступил с проникновенной речью в защиту одиночного содержания. Кашу его теперь испещрял мышиный помет, он поранил руку осколком стекла, обнаружившемся в куске мыла. Все эти неприятности он расценивал как поощрения, как обряд перехода на высший уровень иерархии. Он стал наносить себе порезы при каждой возможности, а начальству сообщал, что на него-де напали (чего не бывало). И всякий раз его переводили в камеру поудобнее, так что в конце концов он очутился в доме, где обитал начальник тюрьмы: здесь селили только самых богатых преступников, в камерах были обои и перины.
На сороковом месяце заключения в награду за достижения ему поручили особое задание. По вечерам требовался один заключенный для уборки нижнего двора: смазать шестеренки и вычистить цепь мельницы-топчанки, отмыть от голубиного помета каменные плиты и тумбы. Тот, кому это поручат, сказал начальник тюрьмы, поистине счастливчик, потому что выполнять эту важную работу ему предстоит в одиночестве, а следовательно, нет необходимости надевать маску. Вдобавок ему дозволено разговаривать с дежурным надзирателем, но исключительно по делу. В официальном протоколе встречи отмечено, что заключенный Холл расплакался от благодарности. «Благослови вас Бог, сэр, я не стою такой милости».
С трех сторон нижний двор окружали стены караулки и тюремных корпусов. С четвертой высилась двадцатифутовая стена, утыканная сверху копьями: в словаре это строение называлось французским cheval-de-frise [60], на суровом жаргоне ньюгейтской тюрьмы — «конь смерти». В том углу, где стена примыкала к караулке, футах в пяти над железными штырями, висел скверно закрепленный железный бак: на пятачке над ним копий не было.
Малви показалось любопытным, что это место оставили без защиты. То ли на девять дюймов не хватило копий, то ли стену сложили слишком толстой. Он почтительно указал одному из надзирателей на такую оплошность. Наверняка она вводит в соблазн наиболее отпетых обитателей Ньюгейта, тех несчастных, кто, в отличие от Малви, не встал на путь исправления. Надзиратель тихо рассмеялся и посмотрел на стену. Последний, кто попытался через нее перелезть, так прочно насадил себя на копье, что пришлось его срезать, чтобы снять труп. Агония его была столь мучительна, что больше никто не пытался бежать. Крики его разносились по округе на добрых полмили.
Малви заинтересовался стеной и ее возможностями.
Работая, он располагался таким образом, чтобы непременно видеть стену, подмечал ее трещины и небольшие выступы, дыры в тех местах, где раствор раскрошился. Он привык изучать стену пристально, точно сыщик, разглядывающий поддельную банкноту. Малви мысленно поделил ее на шестнадцать частей и поставил себе задачу запомнить каждую до мельчайших подробностей. Из хлебного мякиша, ниток и хлопьев осыпавшейся штукатурки он выкладывал на полу своей камеры план стены Ку сок мякиша обозначал кирпич, за который можно ухватиться рукою, нить — трещинку, куда можно всунуть пальцы ноги. Он пытался соединить их измельченной известкой, прочертить путь, по которому можно взобраться с плит двора на железный бак. Но как ни бился, ничего не выходило — разве что у него отрастет третья рука.
Тогда он стал являться на работу раньше положенного времени, чтобы пробыть во дворе так долго, как разрешит надзиратель. За работой Малви не раз вспоминал старую поговорку, которую в трудную минуту твердила мать. Нет такой вершины, которую нельзя покорить. Иисус укажет тебе путь.
Два месяца он бился над задачей, как преодолеть стену, не догадываясь, что разгадка в его руках. И наконец понял. Тихо и просто. Точно ключ повернулся в сложном замке.
Был воскресный февральский вечер 1841 года. Почти во всей империи царил мир. Королева праздновала первую годовщину свадьбы, и в честь этого счастливого кровосмешения [61] падре совершал благодарственную службу. На ней собрались почти все грешные души Ньюгейта. По церкви разносилось эхо хвалы Богу.
Течет источник чистоты —
Еммануила кровь.
В него нырни скорее ты,
Омойся от грехов.
Он ждал, вор, слушал пение: узники вымучивали гимн. Из надзирателей в тот вечер дежурил поровший его шотландец. На такой подарок судьбы заключенный Холл не рассчитывал.
Ключом на цепи Молох открыл ворота, Малви вышел за ним во двор. Сгущались сумерки, все золотилось. На окнах камер полыхал пожар. Дрозд, пивший из лужицы на брусчатке, наклонил голову и посмотрел на вторгшихся, словно они вызвали в нем негодование.
Накануне утром топчанку заело: иначе и быть не могло, Пайес Малви в этом не сомневался. Причиной был гвоздь, который уронили во внутренний механизм мельницы. Сейчас Малви осторожно снял кленовую панель, за которой скрывались шкивы и шестеренки. Снял с зубцов грязную приводную цепь. Она оказалась тяжелее, чем он предполагал. В длину футов двенадцать.
— Это еще что такое?
Малви поднял глаза на своего вислощекого насильника. Странная мысль пришла ему в голову. Вдруг этот человек каким-то образом догадался, что с ним случится, вдруг он проснулся утром со смутным предчувствием боли и гибели? Не думал ли он, прощаясь с женой, что видит ее в последний раз? А входя в ворота Ньюгейтской тюрьмы, не чувствовал ли он, как многие узники и сам Малви бессчетное количество раз, что солнце его жизни клонится к закату и пора отказаться от всякой надежды?