Ознакомительная версия.
– Непредставимо. – Она отняла руку от лица, открыла глаза. Увидела над собой круглый купол юрты, проволочный каркас, проглядывающий из-за шкур, веревочные стяжки. На веревке висели, мотались монгольские куклы-онгоны, призванные отгонять от юрты злых духов, кликать добрых духов изобилия и продолжения рода. Иуда повернул голову к ее лицу, уткнулся лбом в ее лоб.
– Скажи мне… скажи, прошу тебя, что же все-таки произошло в ту ночь?..
Снова волна холода обдала ее с ног до головы. Они теперь широко раскрытыми глазами смотрели друг на друга, их лица, розовые после любви, лежали рядом на подушках, как два сорванных цветка. Проклятье, он хочет узнать у нее, что случилось тогда, в тот вечер, в ту ночь. Она же не помнит.
«Осип говорил: проверь его, прощупай его. Может быть, это он! Может… быть?..» Он видел, как дрогнули ее губы. Как блеснула между ними, ало вспухшими от поцелуев, ровная подковка зубов.
Она улыбалась. Он слышал ее хриплое, влажное дыхание.
– Я не помню, что произошло в ту ночь. Я очень крепко спала. Потом пришли… разбудили меня. А вот ты где был в ту ночь… Иуда?..
Она вздрогнула потому, что вздрогнул – всем телом – он. Будто к его голым пяткам поднесли горящую головню.
– Я не обязан тебе докладывать об этом.
– Потому что это было три недели назад? И ты забыл?
– Я был в Урге.
– До Урги от лагеря на хорошем коне доскакать – два, три часа. Может быть, ты сам был тою ночью здесь?
Тишина отзванивала в ушах мерным биением мгновений. Молчание становилось все тяжелее. Она отвернула лицо. Он погладил ее по волосам. «Гладит как лошадь», – подумала она.
– Может, и был. Тебя это смущает?
– Иуда, – она не узнала свой голос; у нее огнем горели исцелованные кончики грудей. – Иуда, скажи мне всю правду. Это ты убил моего мужа? Да? Чтобы нам скорее быть вместе?.. Да?!
Он засмеялся. Она с удивлением слушала его отрывистый, сухой смех.
– А ты бы хотела, чтобы это было так? А-ха-ха-ха-ха…
– Тише! – Она втиснула ладонь ему в губы. – Молчи!
– А ты, ты, Катичка, родная… ты… стой, пусти… ты, Машка говорила, в ту ночь напилась пьяная?.. Была пьяна?.. Как это ты смогла?.. Машка тебя напоила?.. Я помню, когда я приехал, от тебя пахло спиртным… как от мужика, перегаром… Ты, Катя… ты… – Он схватил ее за голое плечо. Рывком привлек к себе. Под ее грудью ходуном ходили пластины его сильной загорелой груди. – Ты была пьяна тогда. Ты не помнишь, что ты делала. Ты ничего не помнишь!
Она лежала в его объятьях вся белая, как снег. Мелкая дрожь стала трясти ее. Она дрожала, будто бы Иуда вывел ее голую на ветер, вон из юрты.
– Я… не помню… Да, я не помню, Иуда…
– Катя, – он приподнял ее лицо рукой за подбородок. Она старалась отвести глаза. – Катя, погляди на меня. Ты же не помнишь ничего. Ты напилась допьяна. Ты же ненавидела его. Ты же хотела, чтобы мы были вместе. Хотела, да?! Машка сказала – он ударил тебя… Ты – не вынесла… Тебя же нельзя обидеть…
Она наконец смогла посмотреть ему в глаза. Он ужаснулся их пещерной непроглядной тьме.
– Да. Это я. Я убила.
Голос Кати. Отчаяние
Пусть меня забирают в тюрьму в Ургу. В Иркутск. В Новониколаевск. В Улан-Удэ. Пусть меня расстреляют. Скажите Унгерну, пусть меня расстреляют. Я должна быть наказана. Пусть меня судят военно-полевым судом. Пусть будет трибунал. Я жена атамана, я убила атамана, и меня должны подвести под трибунал. Скажите барону… пусть он повесит меня на Китайских воротах, как вешает тех, дезертиров… перебежчиков… предателей!.. И я буду висеть и качаться, и меня будет шевелить и ласкать ветер. Ветер, слышите, а не Иуда.
Они все говорят в лагере: жена убила мужа для того, чтобы спать с любовником безнаказанно. Они правы. Я ненавидела Трифона. Я уже ненавидела его. Я не могла бы с ним жить, любя другого. А он… он никогда не отпустил бы меня. Но Бог ты мой, почему я забыла все, что было со мною, с нами той сумасшедшей ночью?!
Потому, что ты дочь своей матери. Своей сумасшедшей матери. На твою матушку нашло умопомрачение, и она убила себя, выпила смертельную дозу лекарства, и ее сердце не выдержало. Ты убила мужа, и ты должна поступить точно так же, если ты не хочешь, чтобы тебя расстреляли или повесили прилюдно. Все равно все станет известно Унгерну. Все равно весь лагерь гудит: Катерина – убийца Семенова. Убийца. Убийца.
Но это не я убивала всех, кто пропадал из лагеря в никуда! Не я! Не я!
Они не верят мне. Я знаю, что они не верят мне. Они думают: это я сделала тоже.
Она подходила к распахнутой двери юрты. В дверь залетал снег. Нынче поднялся сильный ветер, и снег вихрился, завивался белыми кудрями, бил в лицо белой рукавицей, заметал юрты, и они становились похожими на спящих северных медведей, на занесенные метелью погребальные царские курганы в степи. Она закидывала голову; тяжелые золотые волосы, неприбранные, не заплетенные в косы, пахучей тяжестью падали ей на плечи, на спину. Она хваталась за щеки, за виски, ее острые белые локти торчали перед лицом, как ножи, как казацкие сабли.
«Мне плохо. Плохо! Я теряю волю. Я теряю разум. Я кончена. Зачем я приехала сюда? Чтобы убить и похоронить мужа? Его закопали даже не на кладбище – в степи. Чтобы переспать с его братом? Будь проклят Иуда. Будь проклят тот день, когда я впервые поцеловала его».
Она испугалась своих мыслей. Быстро перекрестилась. Горячая цунами поднялась из недр ее существа, затопила ее целиком.
«Люблю, люблю, вешать будут, расстреливать будут – люблю. Люблю всегда и везде, и во веки веков, аминь».
Медленно она опустилась на колени перед отпахнутым пологом двери, закрыв лицо руками. Снег летел, набивался в ее волосы. Тысячи алмазов в ее косах. «Молилась ли ты на ночь? Я молюсь каждый вечер. Это бесполезно. Бога нет. Бога больше нет. Нет святого. Я убила моего мужа, и я еще хочу молиться, отмолить грех?! Это нельзя. Это невозможно. И убить себя я не смогу».
– Иуда, – прошептала она, стоя на коленях, – Иуда. Унеси меня. Увези меня. Если ты сможешь – сам убей меня. Я попрошу тебя, и ты убьешь меня. Ты освободишь меня от ужаса. Я же ничего не помню, Иуда. Ничего.
Снег налетал, подползал к ее ногам – наметалась у входа снежная горка, – усыпал мелкими жемчужинами ее жалко спутанные, нечесаные волосы. Далеко, за вереницей юрт, слышался крик: «Братушки-и-и!.. Вечеря-а-а-ать!..»
Ветер взвивал снег, швырял в лицо. Запахиваясь в тырлык, Катя стояла перед юртой Унгерна, не решаясь войти.
Она сама решила прийти к нему. Думала: пусть барон сам назначит ей казнь. Она признается ему. А больше и некому.
Иуда уехал сразу же после того, как они были вместе. Уехал молча, ничего не сказал. Седлал коня, она стояла рядом, смотрела. Сухие глаза, сухие губы. Целую жизнь она прожила в один тот день.
А потом, когда Иуда уехал в Ургу, места себе не находила. Она погрузилась в соленое озеро жгучего, неотвратимого бреда. Ее преследовали видения: вот она заносит над Семеновым нож… вот вонзает ему в грудь. Вот он – зачем он это делает?.. – хватает ее за волосы, накручивает себе на руку, тянет ее за косу, швыряет на пол юрты. Вот страшно орущая Машка, вся в крови, прижимая руки ко рту, кричит истошно: «Не я!.. Нет, не я! А она! Она пришла ночью и убила Тришеньку!..»
Стой не стой перед юртой командира – надо входить.
Катя толкнула в плечо задремавшего у входа часового.
– Эй, – произнесла она побелевшими на морозе губами, – я к барону. Доложи.
– Госпожа Терсицкая? – Солдат, всмотревшись в нее, широко, как зверь, зевнул, прикрыв рот ладонью. – Цин-ван теперича занят. У него гость.
– Кто?..
Катя поежилась. Ветер завивал подол тырлыка вокруг ее мерзнущих колен. Небо было ясное, как слюдянский аквамарин.
– Дамби-джамцан, – ответил солдат и сплюнул сквозь дыру от зуба коричневой табачной слюной. – Джа-лама, язви его, Господи, прости. Прибыл из своего Ма-Цзун-Шаня. Командиру голову морочит. Обманет он барона, как пить дать.
– Красные и белые дьяволы в конце концов истребят друг друга, светлейший цин-ван. – Джа-лама засунул трубку в зубы, выпустил дым между оскаленных в улыбке зубов. – Для красных я – единственный враг великой Монгольской революции. Для белых – грабитель, отниматель сокровищ у несчастных путников, идущих через перевалы в Китай. Может быть, даже предатель. Но мое счастье – в том, что я один. Я не со всеми. Я сражаюсь, но я хочу сражаться один. С моими людьми. За мое дело. Так же, как и вы, цин-ван.
Унгерн сидел напротив Джа-ламы с папиросой во рту. Нервно курил. На столе, в медной пепельнице в виде черепахового панциря, уже скопилась горка окурков. Хорошо говорит, сволочь раскосая. И умно все понимает. Значит, мы соперники? Но ведь мы оба бьемся за счастье Азии. И за свое, заметь, свое первенство в этой битве.
– Да, так же, как и я. – Недокуренная папироса полетела в медную черепаху. – Вы правы.
– В моей крепости пятьсот юрт. В моем отряде – триста пятьдесят сабель. Мне довольно. Я и мои люди свободны от ваших сумасшествий. Россия – слишком большая страна, чтобы мне отрицать ее правоту или неправоту. В январе я был в Астрахани. Я видел там гражданскую войну. Передрались казаки и солдаты – казачье войско и Астраханский гарнизон.
Ознакомительная версия.