Ознакомительная версия.
Снова жить, погрузиться опять в море молодости и красоты, еще раз пережить Весну, избавиться от ощущения, что все уже позади, кроме трезвой рутины семейного счастья; снова еще раз испить блаженство в любви юного существа, вернуть себе муки и желания, надежды и страхи и любовные восторги молодости – от всего этого поневоле закружится голова даже у самого порядочного человека…
Стоило закрыть глаза, и он видел перед собой ее в отблесках огня, играющих на ее красном платье; снова испытывал блаженную дрожь, как в то мгновение, когда она, войдя, прижалась к нему в искусительном, полудетском порыве; чувствовал, как глаза ее манят, притягивают к себе! Она просто колдунья, кареглазая, темноволосая ведьма во всем, даже в этом пристрастии к красному цвету. И у нее есть ведьмовская власть зажигать лихорадку в крови. Он теперь дивился, как сумел не упасть перед ней на колени тогда же, в кругу света от камина, не обнял ее и не спрятал лицо в этой красной ткани. Почему не сделал он этого? Но думать не хотелось: он знал, что, начни он думать, и его будет разрывать на части, тянуть в разные стороны между разумом и страстью, жалостью и желанием! А он всеми силами души стремился лишь к одному – сберечь это упоительное сознание, что он уже глубокой осенью пробудил любовь в сердце Весны. Невероятно, что она может испытывать к нему такие чувства; но и ошибиться было невозможно.
А может быть, это новое чувство лишь лихорадка в крови, лишь горячечная фантазия, погоня за Юностью, за Страстью? Впрочем, что ж! И оно достаточно реально. И в одно из тех мгновений, когда человек возвышается над самим собою и смотрит на жизнь свою сверху и со стороны, Джон представил себе легкую тень, мятущуюся туда и сюда; соломинку, кружимую вихрем, малую мошку в дыхании бешеного ветра. Где источник этого тайного могучего чувства, налетающего внезапно из тьмы и схватывающего вас за горло? Почему оно приходит именно в этот миг, а не в другой, влечет в одну сторону, а не в другую? Что ведомо о нем человеку, кроме того, что оно заставляет его поворачиваться и кружиться, точно бабочку, опьяненную светом, или пчелу – благоуханием ароматного темного цветка; что оно превращает в смятенную, покорную живую игрушку своих прихотей? Разве однажды оно не привело уже его почти к безумию; неужели же опять оно обрушится на него со всем своим сладким безумием и пьянящим ароматом? Какова же его природа? И для чего существует оно? Или цивилизация настолько опередила человека, что натура его оказалась втиснутой в чересчур тесную обувь, подобно ножкам китаянок? Что же оно такое? И для чего существует?
Размышления ничего не прояснили. К его ногам положено все, чего желает живой человек, уже распрощавшийся со своей Весной, – юность и красота, и в этой чужой юности – возрождение его самого; только лицемеры и англичане не признаются открыто, что желают этого. И дар этот положен к ногам человека, для которого нет ни религиозных, ни моральных запретов в общепринятом понимании. Теоретически он может его принять. А практически он до сих пор не решил, как ему поступить. Одно только обнаружил он во время ночных размышлений: глубоко заблуждаются те, кто отвергает принцип Свободы, опасаясь, что Свобода приведет к «свободе нравов». Для всякого мало-мальски порядочного человека вера в Свободу из всех религий самая строгая, она связывает по рукам и по ногам. Трудно ли сломать цепи, наложенные другими, и пуститься во все тяжкие с кличем: «Разорваны узы, я свободен!». Но своему свободному «я» этого не крикнешь. Да, судить себя будет лишь он сам; а от решения и приговора собственной совести уже никуда не уйдешь. И хоть он жаждал опять увидеть Маргарет и воля его была словно парализована, все же не раз уже говорил он себе: «Нет, этого быть не должно! Да поможет мне Бог!».
Чтобы не подвергаться регулярно такому тяжелому испытанию, Джон настоял, чтобы при встречах они сидели в разных концах комнаты. Они обсуждали, что может быть с Адой, и Маргарет умоляла Джона пока ничего ей не говорить. Она считала, что Ада сможет примириться с такой ситуацией, когда они станут любовниками, но это было глубоким заблуждением.
Маргарет считала, что со временем она сможет стать как бы их приемной дочерью, но, конечно, и ей самой не хотелось делить Джона с другой женщиной. С другой стороны, она испытывала угрызения совести, и ей трудно стало искренне общаться с Адой. Маргарет прекращает свои визиты к супругам Голсуорси.
Догадываясь в чем дело, Ада спросила у Джона, почему Маргарет перестала бывать у них. Конечно, Джон хотел успокоить Аду, но не в его принципах было кривить душой, и он сказал правду. Она оказалась слишком сильным потрясением для Ады, разрушившим ее представление о своей семейной жизни, а другой жизни у нее не было. Их отношения всегда были предельно искренними, а смысл своего существования она видела в содействии и помощи Джону – талантливому писателю. И вот этому всему грозил крах.
Он пытался успокоить Аду, но она не понимала, он знал, что ей никогда не понять; поэтому-то он и старался с самого начала сохранить все в тайне. Ей казалось, что она утратила все, между тем как в его представлении у нее не было отнято ничего. Эта его страсть, эта погоня за Юностью и Жизнью, это безумие – как ни назови – к ней ни в коей мере не относятся, не затрагивают его любви к ней, его потребности в ней. Если б только она могла поверить! Он снова и снова повторял ей это; но снова и снова видел, что она не понимает его. Она понимала только одно: что его любовь от нее перешла к другой, а ведь это было не так! Неожиданно она вырвалась из его рук, оттолкнула его с криком: «Эта девочка… злобная, отвратительная, лживая!». Никогда в жизни он не видел ее такой: на белых щеках – два рдеющих пятна, мягкие линии рта и подбородка искажены, глаза пылают, грудь тяжело вздымается, словно в легкие вовсе не попадает воздух. Потом так же внезапно огонь в ней погас; она опустилась на диван, спрятав лицо в ладони, и сидела, покачиваясь из стороны в сторону. Она не плакала, только время от времени из груди у нее вырывался слабый стон. И каждый ее стон звучал для Джона как крик убиваемой им жертвы. Наконец, он не вынес, подошел, сел рядом с ней на диван, позвал:
– Ада! Ада! Не надо! Ну не надо!
Она перестала стонать, перестала раскачиваться; позволяла гладить себя по платью, по волосам. Но лица не открывала. И один раз, так тихо, что он едва расслышал, проговорила:
– Нет, я не могу… и не хочу становиться между тобой и ею.
И с гнетущим сознанием, что теперь никакими словами не залечить, не унять боль в этом нежном раненом сердце, он продолжал только гладить и целовать ее руки.
Это жестоко, ужасно – то, что он сделал! Видит бог, он не искал этого – оно само на него обрушилось. Это ведь и она при всем своем горе не может не признать! Вопреки этой боли и стыду он понимал то, чего не могли бы понять ни она, никто другой: зарождению этой страсти, уходящей корнями в те времена, когда он и незнаком был еще с этой девушкой, воспрепятствовать он не мог, ни один мужчина не может подавить в себе такое чувство. Это томление, это безумство составляет часть его существа, вот как руки или глаза; и оно так же всемогуще и естественно, как его жажда творить или его потребность в душевном покое, который дает ему она, его жена Ада, и только она одна. В этом-то и трагедия: все коренится в самой натуре мужчины. И до появления этой девушки он был в помыслах своих столь же грешен перед женой, как и теперь. Если б только она могла заглянуть ему в душу и увидеть его таким, какой он на самом деле, каким создала его природа, не испросив у него ни согласия, ни совета, тогда бы она поняла и, наверное, перестала бы страдать; но она не может понять, а он не может ее убедить. И отчаянно, упорно, с тягостным сознанием бесполезности всяких слов он пробовал снова и снова. Неужели она не понимает? Это же вне его власти – его манит, влечет Красота и Жизнь, зовет утраченная молодость!..
– Я не хочу, не должна мешать тебе и губить твое искусство. Не думай обо мне, Джон! Я выдержу.
А потом рыдания, еще более отчаянные, чем накануне. Каким даром, каким талантом обладает Природа, для того чтобы мучить свои создания! Скажи ему кто-нибудь всего лишь неделю назад, что он может причинить такие страдания Аде, – Аде, которая вот уже пятнадцать лет днем и ночью была ему верной женой, которую он любит и сейчас, – он бы, не задумываясь, ответил, что это ложь. Это прозвучало бы нелепо, чудовищно, глупо. Или каждые муж и жена должны пройти через такое и это лишь обычный переход через обычнейшую из пустынь? Или это все же крушение? Смерть – ужасная, насильственная смерть в песчаном урагане?
Еще одна ночь страданий, а ответа на вопрос все нет.
Ибо и душевная борьба исчерпывает себя; и угнетающая власть нерешительности имеет предел, положенный той истиной, что всякое решение – благо в сравнении с самой нерешительностью. Раз или два за эти последние несколько дней даже смерть начинала казаться ему сносным выходом, но сейчас, когда в голове у него прояснилось и предстояло сделать наконец выбор, мысль о смерти растаяла, как тень, ведь тенью она и была. Это было бы слишком уж просто, нарочито – и бесцельно. Любой другой выход был бы осмысленен; смерть же – нет. Оставить Аду и уйти со своей молодой любовью – это было бы осмысленно, но такое решение каждый раз, формируясь в его сознании, в конце концов тускнело и меркло; вот и сейчас оно утратило всякую привлекательность. Нанести такое ужасное публичное оскорбление своей нежной, любимой жене, попросту убить ее на глазах у всех и в муках раскаяния состариться, пока Маргарет еще совсем молода? Нет, на это он не мог пойти. Если бы Ада не любила его, тогда – да; или хоть если бы он ее не любил; или же если, пусть и любя его, она стала бы отстаивать свои права – в любом из этих случаев он, вероятно, смог бы это сделать. Но оставить ту, которую он любит, ту, которая сказала ему с таким великодушием: «Я не буду мешать тебе – уходи к ней», – было бы изуверской жестокостью. Воспоминания всеми своими бессчетными цепкими побегами, всей силой своих неисчислимых нитей слишком прочно привязывали его к ней. Что же тогда? Значит, все-таки отступиться от Маргарет? Какое убийственное, расточительное кощунство – отказываться от любви; отвернуться от драгоценнейшего из даров; выпустить из рук, чтобы разбился вдребезги этот божественный сосуд! Не так-то много любви в здешнем мире, не так-то много тепла и красоты – для тех, во всяком случае, чье время на исходе, чья кровь уже скоро остынет.
Ознакомительная версия.