Ознакомительная версия.
Девчонку-пролазу, Живку эту, Кикимора придушила без колебаний. Не хватало еще, чтоб на весь двор разнесла, как горбатая в подполе рожала. Куда после этого дитё денешь? А так – скинуть, придавить, да в ту же яму. Заодно…
Как ни спешила горбунья, но ребенок торопился пуще. Будто знал, что выйдет на свет ненадолго, и хотел поскорее попасть туда, где обитают невинно убиенные младенческие души.
Кикимора охнула, сотрясаясь от судорог. Сунула в рот горсть земли, чтоб не заорать. Подавилась, но управилась-таки без крика. Быстро.
Лишь в самый последний миг, когда казалось, что сейчас вся напополам треснет, и вдруг наступило облегчение, – сомлела, перестала видеть и слышать.
Пришла в себя нескоро. Сквозь щели просачивалось нераннее зимнее солнце. Но Кикимора очнулась не от света, а от звука. Кто-то тоненько пищал, совсем близко.
Она приподнялась и увидела в луче, пронизывающем подвальную тьму, младенческое личико. Личико было золотым.
Кикимора недоверчиво дотронулась до головенки пальцем – и палец тоже зазолотился, а ребенок зевнул и умолк.
Испуганно отдернув руку, горбунья долго смотрела на новорожденного. Прикончить его, слабого, было просто, но она об этом не думала. Просто смотрела, и всё.
Вспомнила, что бабы говорили о пуповине. Нашла ее, перегрызла. Увидела, что тельце перепачкано кровью – стала его вылизывать, как это делала с щенками сука. Трогать языком крошечное, теплое было приятно.
Младенец открыл ротик, запищал – но не жалобно, а сердито.
И громко.
Не услышат ли? Кикимора тревожно посмотрела на потолок.
– Молчи, молчи!
Он закричал громче.
Прибить? Самое время.
Но вместо этого – получилось само, безмысленно – достала грудь и заткнула ротик соском. Зачмокал. Кикимора же замерла от несказанной сладости. Даже когда, бывало, засовывала за щеки разом два куска сахара, и то не было так сладко.
Поев, ребенок тихо засопел.
Пряник мой сладкий, думала Кикимора, глядя на круглый лобик. Сидеть бы так вечно. И больше ничегошеньки не надо.
Но во дворе, близко, заржал конь, и она встрепенулась. Поздно уже! Все давно поднялись! Искать горбунью не станут, кому она сдалась, но выходить-то все одно придется. И что тогда?
– Что делать? Что делать? – по привычке забубнила Кикимора под нос, беспокойно завертелась.
Как быть с Золотиком? И еще ведь Живка…
А вот как.
Девчонку раздела догола. Та была холодная, тощая. Лягуха, и только. Из рубашонки соорудила люльку. Подвесила к потолку, устроила дитятю. Чтоб подвальные крысы не покусали сладенького.
Труп – легкий, будто хворостинка – сунула в недорытую яму, присыпала землей. Поверху еще нагребла кучу трухи, всякого мусора. Сойдет и так. Кто сюда полезет?
Теперь вернуться в терем. Дотерпеть дотемна, виду не показывать. К ночи вернуться сюда. А выйдет улучить малый час, так и днем завернуть ненадолго. Полюбоваться на чудо, молоком покормить.
Ночью же, когда все уснут, забрать Золотика и унести прочь, в город.
В надежном местечке, на заднем дворе, у Кикиморы был тайник. В тайнике – короб. В коробе – нажитое. Было там серебришко, было и золото. Иногда на пиру кто монету кинет. Бывало, у пьяного с шеи гривну снимала. Один раз в большом тереме нашла золотую пряжку, не иначе с боярского, а то и с княжьего корзна.
Зачем копила, сама не знала. На Убогом подворье серебро-золото ни к чему. Убежать некуда. Куда пойдешь, куда денешься? И найдут ведь, с горбом не спрячешься. А все-таки копила. Будто знала, что понадобится.
Пристроить Золотика неподалеку, у какой-нито бабы. Жадной до денег, незлой, понимающей свою выгоду. Чтобы языком не чесала, а за дитятей досматривала честно. Кормить же самой. Пиры-игрища все по вечеру, днем с подворья всегда отлучиться можно – и два раза, и три.
Далеко Кикимора не загадывала. Думала лишь, как будет прибегать к сыночку, грудь давать. Смотреть, как кушает. И тем жить. Не так жить, как раньше, а совсем по-другому.
Дотемна бы только дождаться. Не проснулся бы Золотик, не запищал бы. Вдруг кто будет наверху мимо пустого чулана идти?
Не запищит, поняла она, еще полюбовавшись на младенца. Спит, будто ангел.
Лезть из дыры в полу и потом укладывать на место доски было больно. Раза два качнуло из стороны в сторону, и почернело в глазах. Но боль со слабостью нужно было одолеть, и Кикимора стиснула зубы, дурноту прогнала. Поддаваться было никак нельзя.
Выглянула из чуланчика – пусто. Прикрыла дверь. Грузно переваливаясь, затопала к лестнице, что вела из подклета вверх. Поднялась по ступенькам – и обмерла. Из-за угла мягкой котовьей походкой выплыл Кут, самый наиглавный над всей вышгородской челядью начальник, до которого как до Господа Бога, обретающегося в заоблачье. Целый день, с утра до вечера, расхаживал грек по дворам, теремам и службам огромного дворцового хозяйства. Всюду поспевал, за всем доглядывал, всё примечал. Кикимору, которая для него, большого человека, навроде блохи, только единожды внимания удостоил – в тот памятный вечер, когда велел с пира в шубную идти, и там пресветлый князь Святослав Ярославич учинил над калекой что его милости пожелалось. После того Кут горбунью, встретив, даже не замечал – глядел сквозь.
А тут на беду чем-то она, сжавшаяся, его заинтересовала. Дворецкий, распахнув длинную, крытую лиловым сукном шубу, остановился. Взгляд пронизывающий.
Кикимора, низко поклонившись, хотела проскользнуть мимо, но тихий, бабий голос молвил, чуть шепелявя:
– Стой-ка. Повернись. Брюхо-то сдулось. Родила уже?
Она оперлась рукой о стену – так ударила в голову кровь. Откуда прознал, колдун грецкий?!
Кут наклонился, взял двумя вялыми пальцами за подбородок, поднял лицо кверху.
– Родила… Эх, хотел я с тобой потолковать, всё времени не было. Что трясешься, глупая? – Густые черные брови тревожно сдвинулись. – Э, да ты не удавила ль дитя? Где оно? Гляди, если с княжьим ублюдком учинила плохое, страшной смертью умрешь.
Глаза, всегда тусклые, будто пленкой покрытые, сверкнули до того жутко – Кикимора затряслась.
– Нет, нет! – пролепетала она.
Он еще посверлил взором. Поверил. Складки на жирных щеках разгладились.
– Кого родила? Парня? Девку?
– Мальчика…
– Веди. Показывай.
На подгибающихся ногах, всхлипывая от ужаса – а раньше никогда, ни разу в жизни слезинки не уронила, – горбунья повела грозного грека в чулан. Раздвинула доски, спустилась.
И тут стукнуло. Не уложить ли Кута к Живке под бок? Ради Золотика не то что дворецкого – и великого князя-государя убила бы, не задумалась.
Но мысль была глупая. Дворецкий не девчонка-прислужка. Будут искать, пока не найдут. И где столько силы взять, когда ноги еле держат? К тому же Кут в подпол и не полез, через дыру заглядывал.
– Поднеси. Разверни.
Она протянула Золотика кверху на ладонях, умоляюще поскуливая.
Грек присел на корточки. Вынул свечу, щелкнул кресалом, зажег. Долго рассматривал младенца, почмокивая губами. Никогда в жизни Кикимора так не боялась, как сейчас.
– Здоровый, – задумчиво сказал Кут. – Ишь, в погребе, на голой земле ощенилась, а здоровый. Никому не сказывала?
Она помотала головой.
– Что ж… Дай-ка.
Вдруг вынул из ее рук ребенка, сунул под широкую шубу.
Горбунья тонко вскрикнула.
– Не шуми, дура. О тебе и твоем ребенке забочусь. Княжий сын – не сучий приплод. Потом решу, как с вами быть. Будете пока у меня в дальней каморе жить. Поди к старшему вашему, Костею. Скажи, я велел тебе при мне состоять. Пожитки с собой возьмешь. И приходи в большой терем, с заднего крыльца. Спросишь, где Кутова клеть – всякий укажет. Только гляди, как тебя, Кикимора: никому ни слова.
Она радостно кивнула, не веря великой удаче. Ей только сейчас в ум вошло: а ведь верно – Золотик княжьей крови! Потому, наверно, и личиком светится.
Сама себя не помня (и куда только слабость пропала), сбегала к тайнику, забрала короб. Потом, уже спокойная, с улыбкой, отправилась к Костею.
Печенег сидел в своей комнатенке с гостем, тоже нерусским человеком – должно, из берендеев. Пили кислое молоко, жевали сушеную конину.
– Хэ, – удивился гость. – Баба горбатая, а на лицо хороша. Жалко, что горбатая.
Удивился и Костей. Спросил недовольно:
– Что с тобой, Кикимора? Ишь, морду гладкую наела. И с глазами что-то. Этак нельзя. Смеяться не станут. Вечером играть пойдем – сажей что ли намажься.
На стене у него висело медное зеркало. Костей, когда к игрищу готовился, себе перед ним рожу потешно малевал. Кикимора, привстав на цыпочки, заглянула.
Правда. Изменилось что-то в лице. Будто она – и не она. Даже черная отметина на лбу словно для украшения нарисована.
– Сам сажей мажься, костлявое рыло, – сказала она. – Ухожу от вас. Главный дворецкий меня к себе берет.
– Ку-ут? – ахнул печенег. – На что ты ему?
– А это ты у него спроси, – огрызнулась горбунья. – Прощевай. Чтоб ты сдох со своими уродами.
Ознакомительная версия.