В конце 1771 года Пугачев уже на Северном Кавказе, где записался в Терское казачье войско, ибо «тамошния-де жители странноприимчивы». Оказавшись на Тереке, он и там заявляет свое превосходство, пытаясь обозначить лидирующее положение. На сходе казаков-новоселов его избрали ходоком в Петербург, чтобы добиться от Военной коллегии выдачи денежного жалованья и провианта. Однако в феврале 1772 года последовал арест в Моздоке, вскоре после которого он вновь бежал. Весной и летом того же года Пугачев скитался по старообрядческим селениям под Черниговом и Гомелем, затем решил вернуться на Русь. Получение нового паспорта на Добрянском пограничном форпосте фактически открывало ему возможность начать новую жизнь с нуля в Казанской губернии, на реке Иргизе. Но не к спокойствию стремилась его честолюбивая душа. В манере Пугачева явно прослеживался определенный типаж «российского скитальца, которым столь интересовались лучшие писатели, скитальца-интеллигента, бродяги-мужика» [139; 101].
Тюремные мытарства Пугачева, новые побои, побеги и постоянные поиски пристанища не только закаляли тело с духом, но и объективно работали на снижение его собственной самооценки, а главное – лишали возможных почитателей. Самооценка не дополнялась ожидаемой оценкой со стороны. Кризис личной идентичности был несомненен, и поиск ее никак не мог привести к цели. Поведение Пугачева вызывало подозрения властей, не польский ли он «выходец и шпион, не солдат ли беглой или казак, или барской человек?» [97]. Подозрения эти могли быть вполне обоснованными, так как бесконечная смена «ролей» Пугачевым не проходила бесследно. Он еще не привык убедительно и быстро «менять» вместе с биографией и поведение, а потому казался «подозрительным» человеком.
Смена имени, роли, внешнего вида в те времена воспринималась как ритуализированное клятвопреступление. Это было отречение от пращуров, крещеного имени, святых покровителей, ведь статус человека, согласно представлениям той эпохи, не являлся произвольной конструкцией: он предопределен судьбой, предначертан свыше. Поэтому попытки его изменить должны были рассматриваться как кощунственные. Человек, менявший имя, внешний вид, поведение, тем самым фактически заявлял о разрыве со своим прошлым, разрывал все связи со священным миром усопших родственников, покидал пределы сакрального пространства. В глазах современников он оказывался самозванцем, приобщенным к миру иному. Соответственно решиться на такой шаг мог далеко не каждый. Пугачев был одним из немногих. Нарочитое пренебрежение ментальными «условностями» традиций, словно в зеркале, отражало его новые (не столь жесткие) психические установки. То, что казалось кощунством для старины, становилось возможным сегодня, когда под натиском инноваций мистическое вето традиционной культуры ощущалось уже не так строго.
Вся беспокойная жизнь готовила его к святотатственному апофеозу – вживанию в сакральный образ императора Петра III. Маршруты Пугачева будто писаны заранее каким-то незримым роком. Он всякий раз оказывался в районах сильных оппозиционных брожений, сталкивался с людьми, недовольными существовавшими порядками: на Дону ли, на Тереке, в Таганроге или в раскольничьих скитах – везде бурлило море народного возмущения, социокультурная природа которого, разумеется, могла и не осознаваться простонародьем. Путь его «проходил через места, еще недавно бывшие свидетелями выступлений первых самозванцев» под именем Петра III. «Нельзя забывать, что в этих малороссийских и южнорусских землях появлению первых самозванцев предшествовали упорные толки в народе, будто Петр III жив и разъезжает по округе. Трудно предположить, чтобы все это не отозвалось в душе Пугачева и не отложилось в его памяти... Роль “третьего императора” была подсказана Пугачеву самой жизнью» [64; 320].
Пугачев услышал о самозванцах, и высокая самооценка нашла для себя новый подходящий ориентир: уже не образ «еретика и разбойника» Разина, а имя императора Петра III манило его, разжигало честолюбивые помыслы. Поэтому, узнав, что какой-то беглый солдат увидел в нем «подобие покойнаго государя Петра Третьяго», Пугачев, «обрадуясь сему случаю, утвердился принять на себя высокое название» [30; 111; 36; 109]. Жажда признания предполагала взаимность со стороны почитателей. Но пока Пугачев – все еще изгой, вынужденный находиться в бегах, скрываться, рассказывать о себе разного рода небылицы.
Попав осенью 1772 года на Яик, где только что отгремели раскаты казачьего восстания и свежа была память о нем, Пугачев сумел понять: судьба дарит ему шанс. Хотя карательному отряду генерала Фреймана удалось жестоко подавить бунт и уничтожить казачьи вольности, Яик находился в стадии грозового ожидания, готовности продолжить борьбу за восстановление своих былых привилегий. К тому же «в то время на Яике слышно было, что в Царицыне явился какой-то царь». Поселившись среди заволжских старообрядцев, побывав на Иргизе и в Яицком городке, Пугачев узнал подробности недавно подавленного мятежа и стал подговаривать яицких казаков к побегу на земли Закубанья: «Не лутче ль вам вытти с Яику в турецкую область, на Лобу реку, а на выход я вам дам денег... А, по приходе за-границу, встретит всех вас с радостию турецкой паша, и, есть ли де придет еще нужда в деньгах войску на проход, то паша даст еще, хотя и до пяти миллионов рублей» [89; 116].
Но за Кубанью лежали земли турецкие, а следовательно, заповедные для православного люда, земли иноверные, неблагочестивые, на которые не распространялась божественная благодать. Поэтому пугачевский призыв к побегу за Кубань – это не просто государственное преступление (измена), но и святотатственное «дьявольское искушение», которое провоцировало запретный выход из сакрального пространства святой Руси. И это было страшно для традиционного сознания. Но там, где обычный простолюдин прошлого должен был остановиться в благоговейном трепете, Пугачев, нарушая культурное табу, шел дальше, «маскируясь» в традиционные «одежки». Он не случайно напомнил собеседникам, что подобным образом в свое время поступили другие бунтовщики – соратники К. А. Булавина казаки-некрасовцы, ставшие объектом народной идеализации («город Игната»). От предложения Пугачева у казаков захватывало дух. Помощь, которую он предлагал, и сам способ спасения не могли исходить от обычного купца, каким он себя представил. Это вызывало не только естественное любопытство заинтригованных казаков: «что ты подлинно за человек», но и боязнь «беды», из-за чего в тот раз «въдаль любопытствовать» они не стали [89; 116].
Жребий был брошен, высокая самооценка потребовала от Пугачева адекватных шагов для ее реализации. Тогда же, в ноябре 1772 года, будущий великий вождь бунтовщиков предпринял и первую попытку «объявить» свое подлинное «высокое происхождение». «Вот, слушай, Денис Степаныч, – говорил он Д. С. Пьянову, – хоть поведаешь ты казакам, хоть не поведаешь, как хочешь, только знай, что я государь Петр Третий». И оной Пьянов изумился, а потом, помолчав немного, спросил: «Ну, коли ты государь, так расскажи-де мне, где ты странствовал». И он, Емелька, говорил: «Меня пришла гвардия и взяла под караул, а капитан Маслов и отпустил, и я-де ходил в Польше, в Цареграде, во Египте, а оттоль пришол к вам на Яик» [36; 147].
Однако в этот раз наметившееся было «воплощение» в высокой роли развития не получило. По поступившему к властям доносу Пугачева арестовали, 4 января 1773 года доставили в Казань и после допроса заключили в тюрьму. В связи с обвинением в государственной измене вопрос о нем рассматривался в Петербурге. По приговору, утвержденному Екатериной II, Пугачев был осужден на пожизненные каторжные работы в зауральский город Пелым. Приговор прибыл в Казань 1 июня 1773 года, через три дня после бегства арестанта. Даже находясь в тюремном остроге, Пугачев сумел внушить к себе доверие окружавших (колодники и солдаты почитали его «добрым человеком») и организовал удачный побег.
Розыски беглеца успехом не увенчались. Сбежав, он уже намеренно направился поближе к яицким казакам, укрывался в Таловом умете и глухих степных хуторах под Яицким городком. Встретился там с ветеранами восстания 1772 года И. Н. Зарубиным-Чикой, М. Г. Шигаевым, Т. Г. Мясниковым, Д. К. Караваевым, М. А. Кожевниковым и другими, которые вели продолжительные разговоры об яицких бедах. Пугачев принимал в них активное участие не только в роли слушателя, нередко сам задавал заинтересованные вопросы: «Какия вам, казакам, есть обиды и какие налоги?» Горько упрекал собеседников: «Как-де вам, яицким казакам, не стыдно, что вы терпите такое притеснение в ваших привилегиях!» [89; 128, 116]. И наконец, объявил себя «третьим императором». Напряженность собственной веры придала его словам громадную силу внушения. В ответ на появление «истинного» царя в сентябре 1773 года на Яике вспыхивает пугачевский бунт.