Ознакомительная версия.
– Я подумаю. Как я с вами свяжусь?
Ему показалось – маска хохочет, сотрясается от хохота.
– Через того же связного. Вы сыты? Пьяны?
– А вы, похоже, голодны?
– Может, водочки? И жареную змею на закуску?
Девочка принесла еще маленькую зеленую бутылку на подносе, блюдо крабов, выловленных на Желтом море, и горячее – жаренную кусочками змею в красном соусе. Иуда, как зачарованный, следил, как Жамсаран, одной рукой слегка приподняв маску над подбородком, открывает рот и пьет, потом закусывает. Он рассмотрел, что бессмертный докшит безбородый, гладко выбрит, и шея и кадык у него смуглые, медно-коричневые, цвета свежеслитого из сот меда.
* * *
Они к вечеру привезут яд. Стук копыт? Уже… едут?! Нет, еще нет. Это кони ходят около юрты. Кони ходят, ржут, смотрят на звезды. Кони живые. Она скоро умрет.
Лошади, мои любимые кони. Попрощаться. Обнять голову коня, поглядеть ему в глаза-сливы. Почему у них глаза похожи на сливы? Потому что кони думают сладкие думы. А горькие – развевают по ветру, когда скачут.
Позвать часового? Да, он там, за тонкой стенкой из шкур. За стенкой из шкур – огромный космос, вопли метели, колючее иглистое небо. Белые гвозди вбиты в черную спину неба. Небо тоже казнят. Ибо небо тоже убивает. Позвать часового и попросить его, чтобы он привел к ней лошадей. Попрощаться. И Осипа Фуфачева чтобы позвал… И чтобы Осип – Гнедого привел… Гнедой спас меня тогда, в степи, он дышал на меня теплом своих лошадиных отвислых губ, ржал, призывая людей, чтобы я не застыла, не замерзла… Лучше бы я замерзла тогда… Я хочу поцеловать Осипа. Я хочу поцеловать Гнедого. А барона ты не хочешь поцеловать?.. А барона я не поцелую. Барон – Жамсаран. Он пляшет у огня в ожерелье из черепов. А я не хочу глядеть на такую пляску. У него глаза белые, как у кобры. Врут, что такие глаза – у орла. Орел… тоже клюет кровавое, живое мясо?!..
– Эй, солдат… эй!..
Часовой грел руки дыханием. Заиндевелый штык торчал над его спиной, упираясь в голубое стылое молоко звезд. Пар дыханья излетал изо рта, и казалось, будто мужик курит. Треугольный башлык мотался над затылком, как у монаха. «Ему тут ночью холодно, бедному», – жалостливо подумала Катя. Солдат обернулся. Нахмурился.
– Что вам?.. Вас велено стеречь. Командир приказал вас никуда не выпускать.
– Милый, солдатик… Прикажи кому-нибудь, кто мимо пойдет, позвать сюда Осипа Фуфачева… из палатки Николая Рыбакова… и чтобы Осип мне коня моего привел, Гнедого… проститься хочу…
У часового растаращились глаза. Он засунул голые пальцы в рот. Напялил на руку огромную голицу, похлопал рукой об руку.
– Это как… проститься?..
Катя, опустив голову, молчала.
– А-а… – Солдат все понял без слов. – Ну, если ж так… А за что ж тебя?.. За все хорошее?.. Сильно провинилась перед бароном, а?.. Поговаривают, видишь ли, что ты…
– Да, я убила Семенова, – сказала Катя, не поднимая глаз. – Покличь, пожалуйста, Осипа!
Она скрылась во тьме командирской юрты. Часовой, увидав темнеющую в ночной метели фигуру, приставил руки рупором ко рту, крикнул: «Эй, кто идет! Позови сюда казака Фуфачева! Барыня Семенова видеть его желают!»
– Ты мой коник, мой хороший… Ты мой славный… Прощай, дорогой, больше не побегать нам по травке, по снежку, не проскакать по степи… Ты мой ветер был, ты моя радость… Я так любила тебя…
Осип не мог сдержать слез, видя, как Катя обнимает и целует коня в морду, гладит ему холку, целует его в глаза, как человека, прижимает его голову к груди. Из глаза коня выкатилась большая слеза. Осип утер лицо обшлагом гимнастерки. Надо отвернуться, уйти, убежать туда, в темень, в снег, в ночь. Пусть она тут поплачет над конем одна. Вон как все обернулось. А он-то и не думал. Катя, Катя, Катерина, разрисована картина… На каждого может такое найти… Ведь говорит же она, что сделала это, себя не помня… А Бог – как Он такое попустил?..
Что ж, и невозможное возможно, это понятно. Он повернулся. Быстро пошагал по снегу прочь от юрты Унгерна, и снег сахарно хрустел под его сапогами.
А Катя обнимала голову коня, и обильные слезы заливали ей лицо, и вытирала она мокрое лицо о конскую бархатную шкуру, и вспомнила она вдруг, ни с того ни с сего, весеннюю игру коней и кобылиц в степи – довелось ей однажды по весне видеть это чудо, и, увидев, она никому, даже Трифону, не рассказывала про это – будто она подсмотрела что-то тайное, то, чему не было имени и на чем от века, как небо – на коновязи яркой Полярной звезды, держался свет.
Посланник с ядом от Джа-ламы прибыл аккурат к вечеру. Весь день Катя сидела в юрте Унгерна, и Унгерн туда не заходил.
Свеча догорала. Огонь, как же ты одинок. Как человек. Огонь всегда одинок, когда он догорает один, и один, печальный, человек глядит на него. Белые ровное пламя поднималось вверх, и Катя вздрогнула – жизнь всегда поднимается вверх, а смерть пригибает, ей надо кланяться. Она взяла стакан со своей смертью в руки. Она не согнется. Она выпьет, гордо выпрямившись.
Не забыть перекреститься. Господи, прими душу мою.
Держа стакан с пахучим зельем в левой руке, она торопливо перекрестилась правой. Поднесла стакан ко рту.
Господи, что же я делаю?! Что же я делаю, Господи…
Стакан у губ. Она вдыхает сладко-горький запах. Казаки, это ваше здоровье. Солдаты, ваше здоровье. Твое здоровье, отец. Твое здоровье, барон Унгерн. У тебя в дивизии с женой твоего атамана все должно было случиться именно так. Твоя память, Трифон. Прости меня. Прости, ежели можешь. Жаль, господа, не нашли ту пещеру… древнее капище, страшное… не хотела бы ты там оказаться?!.. теперь, после того, как ты выпьешь?!.. ну конечно, не хотела…
Стакан у губ.
Шкуры отлетают прочь. Дверь командирской юрты раскрывается.
На пороге – Иуда. Его лицо обветрено, опалено бешеной скачкой. Он сам задыхается, как лошадь, как запаленный конь. Вот-вот упадет.
Катя, держа стакан у губ, смотря поверх стакана на вбежавшего в юрту Иуду, отчего-то удивленно думает: Господи, а на нем – все тот же, стильный, красивый костюм для верховой езды, английский, со шнуровкой, сидит как влитой…
Иуда раздул ноздри. Втянул странный запах. В одно мгновение понял все. Метнулся к Кате. Ловким ударом, под локоть, выбил стакан у нее из рук – так выбивают из руки оружие, нацеленный в висок револьвер.
Стакан с ядом отлетел прочь. Разбился об эфес сабли Унгерна, стоявшей в углу юрты. Осколки полетели в стороны. Сильно, резко запахло давленой хвоей. Иуда подхватил Катю, теряющую сознание, на руки, прижал к себе. Покрыл поцелуями ее лицо.
– Господи, какие ледяные губы, – пробормотал. – Ты выпила?! Нет?! О счастье! Едем! Со мной! Быстро! У нас нет времени.
– Что… что такое?..
Он видел – она не может говорить. Вымолвив слово-другое, она залилась слезами. Он схватил ее под коленки, поднял на руки. Она лежала на его руках, бессмысленно, страдальчески заломив тонкие брови, смотрела на него. Ее губы дрожали. Она вся дрожала, как зверь. Он теснее прижал ее к себе, жадно водил глазами по ее лицу, будто бы искал, что потерял – и вот нашел, и рад, и плачет от радости.
– Ничего не говори. Я сам тебя одену. Едем! Ты сможешь сидеть на коне?!
– Куда едем?.. В Ургу?..
– В Гандан-Тэгчинлин. В Обитель Полного Блаженства.
Он, с ней на руках, шагнул к двери.
– Блаженства… что?.. ты… смеешься…
– Ничуть. Мой лама Доржи укроет нас. Тебе нельзя больше оставаться здесь, в лагере Унгерна. Я еле успел. Я все чувствовал. Я скакал как умалишенный. Чуть не загнал коня. Гандан – монастырь на холме напротив Урги. Ты видела его. Ты знаешь его. Там жил Далай-лама, когда бежал из захваченной англичанами Лхасы. Доржи поможет нам. Пока ничего не спрашивай. Главное – я успел. Я успел вовремя, жизнь моя.
Иуда приблизил лицо к ее лицу. Она слишком близко видела перед собой его глаза, его губы. Его темные, изогнутые монгольским луком губы. Стрела пущена. Стрела летит. Ее не остановить.
Она, потянувшись, дрожа, изумляясь себе, вошла языком и губами в его рот так, как входят люди в огромные, залитые ослепительным светом бальные залы; как входят в душистый сад, наклоняя к себе ветки со спелыми плодами – с яблоками, грушами, срывая виноградные лозы; как входят в залитую тысячью свечных огней церковь, где венчальный хор поет: «Исайя, ликуй!» – а священник возглашает: да любите друг друга; как входят, вбегают, смеясь, в светлый пустой дом, где еще гулкие срубовые, в каплях смолы, новые стены, где еще только ждут детей, елки, праздника, подарков… Они прижались лицами друг к другу, пили друг друга, как вино. У Кати в глазах потемнело, но это была живая тьма. Звездное небо… ночные Рыбы, играющие, сплетающиеся хвостами… горячие, потные, кони в весенней степи…
Один поцелуй. Такого – не будет?!
– Я буду много, много раз так целовать тебя, – прошептал Иуда, оторвавшись от Катиных губ. – Я люблю тебя. Ты моя. Я…
– И ты… мой… Куда ты девал часового, Иуда?.. Где часовой?..
Ознакомительная версия.