— Ну, уж это вы… преувеличиваете, — улыбнулся в усы Палий.
Паткуль прогостил в Белой Церкви несколько дней и на прощание долго жал мозолистую руку Палия. Перед самым отъездом написал письмо королю. Взвесив все, Паткуль писал, что напрасно король ведет войну с Палием и очень кстати было бы попытаться перетянуть полковника на свою сторону. А дальше писал, что в Польше глубоко ошибаются, думая, что Палий — атаман разбойничьей шайки. Палий — человек большого ума, большой культуры, с незаурядным талантом полководца. В Варшаве только головами качали, читая это письмо, а когда дочитали до слов: «Я думаю, что такой полководец, как Палий, смог бы возродить ослабевшие силы Польши», король даже ногою топнул:
— В своем ли Паткуль уме?! Подумать только: какой-то хлоп так окрутил первого дипломата! Чем он его обворожил, не бочку ли золота высыпал в руки?
После отъезда Паткуля Палий еще несколько дней оставался в Белой Церкви. Каждый день приходили новые вести. Опять на Правобережье стал подниматься народ. Восстал Немиров, но шляхта уже собирала отряд, чтобы расправиться с непокорными хлопами. Тогда Палий послал в Немиров сотника Грицька Борисенко, чей брат был казнен вместе с Абазиным. Борисенко остался в Немирове, а половину выросшей сотни, во главе с сотником Наливайко, прислал в Белую Церковь. Наливайко привел захваченных пленных.
Прошло две недели с тех пор, как Палий получил известие о том, что Мазепа с войском переправился через Днепр и стал лагерем у Фастова. Он знал: Мазепа послан на соединение с Сенявским, чтобы вместе ударить на шведов, но почему гетман не двигается дальше — оставалось загадкой.
— Братья, — сказал он на раде, — кончается время нашего ожидания. Захарий Искра и Самусь передали булаву, пернач и бунчук русскому послу. Все Правобережье взывает к нам, чтоб мы людей из-под шляхетского батога вызволили. Пришла пора. Русское войско скоро будет здесь. Прежде чем придет оно, нам надо народ поднять. Скличем всех, кто только может держать в руках саблю, и выйдем против шведа. И себя защитим, и русским людям поможем. Царь сам тогда возьмет нас под свою руку и навсегда защитит от шляхты. Говорите, что у кого в мыслях, все надо решить сегодня же.
— На мою думку, не все правильно говоришь, батько, — поднялся со скамьи Савва. — Народ поднять надо и разослать сотни, а тут оставить только добрый заслон. Это верно. А к Мазепе торопиться нечего. Коль сюда должно прийти русское войско, так давайте его и подождем.
— Правильно, — поддержал Лесько Семарин. — Не то еще, прежде чем мы русское войско увидим, Мазепа здесь панов насажает. Не я буду, если он и сейчас не продаст, как до сих пор продавал. Для чего это, интересно, он табор под Фастовом раскинул?
— А я думаю, батько верно сказал: к Мазепе надо итти.
— Разве я говорил итти к Мазепе?.. Ну, добре, добре, говорите вы, а я свое еще раз скажу.
— Не пойдем к Мазепе, — взволновались сотники, — не пойдем!
— Кто не пойдет, если батько скажет?
Цыганчук, стоявший у двери, прислонясь к косяку, выступил вперед:
— Я не пойду! Довольно я панских волов погонял но толокам. И разве только я? Посмотрите на себя, панове старшина! Вы теперь вольные люди, а кем раньше были? Добрая половина панское поле пахала и снова пахать будет, если к Мазепе пойдете. А казаки наши? Среди них бывших реестровых и десятой доли не наберется.
Палий высвободил из-за пояса руку:
— Правду молвишь. Я тоже не собирался итти к Мазепе. Не ждать нам добра от него. Однако и ссориться с ним нельзя. Я завтра к нему поеду, разведаю, что к чему. А вы сегодня же выделите по три десятка из каждой сотни, пусть едут по всем волостям и поднимают народ. К запорожцам надо тоже кого-нибудь послать. Там, правда, теперь целая катавасия, недавно Сечь чуть было совсем не разделилась. Донской казак Булавин против бояр встал и Сечь за собой зовет. Старшина против, а голота хочет итти… Пока Сечь кипит, надо и нам кого-нибудь туда послать; может, перетянем их на свою сторону. Кто поедет?
— Давайте я поеду! — попросил Семашко.
— Надо бы кого-нибудь из старших послать. Может, ты, Корней, поедешь?
— Можно. Давно я у запорожцев не был, а теперь уж, верно, в последний раз съезжу.
На следующий день Палий, Кодацкий и Семашко выезжали из Белой Церкви. На улице то и дело встречались казаки, едущие в волости. У городских ворот догнали человек тридцать. Палий подъехал ближе, поздоровался.
— Далеко ли? — спросил он.
— Где панов всего больше. Куда же еще таким молодцам дорога? — отвечал степенный казак. — Гляди, батько: один в одного. Что у котла с кулешом, что в рубке — удержу на них нет.
— А ты отстаешь? — спросил Палий.
— Я у них ватажок возле чугунков.
— Постой, не ты ли приезжал ко мне на пасеку?
— Я.
— Тебя и не узнать. Только рыштунок [26] твой незавидный. Не можешь разве саблю хорошую себе добыть?
— Этот рыштунок дедовский, нельзя его менять. Да и денег на новый жалко, я на фольварк собираю.
— Как звать тебя?
— Батько звал Максимом, жинка — пропойцей, а хлопцы зовут кумом.
— А ты куда, батько, в такую рань? — спросил кто-то сбоку.
— И ты здесь, Гусак? Эге, да тут все из бывшей Цвилевой сотни!.. К Мазепе, хлопцы, в гости еду.
Гусак протянул руку к кисету Палия, набрал табаку, потом, как бы о чем-то вспомнив, еще раз запустил руку:
— Это я для Максима, он у нас такой несмелый…
Все засмеялись: Максим первый успел захватить из кисета. Когда смех затих, Гусак продолжал уже серьезно:
— Вряд ли будет пиво из этого дива. Не езжай туда, батько. Обходились мы без него до сих пор и сейчас обойдемся. Не стряслось бы чего лихого.
— И ты веришь в лихо? Ты же знаешь, что я чортом от пуль заколдованный, не то что от Мазепы.
— Мазепа и чорта расколдовать может… Ну, я поехал, сотник зовет…
Семашко и Кодацкий ехали быстро, почти не останавливаясь на отдых. У самой Сечи их даже не задержала стража. Сечь клокотала, как вода в раскаленном чугуне. Семашке с Кодацким не довелось даже выступить на сечевой раде. Они стояли сзади и только слушали сечевиков; один за другим поднимались они на бочку, поставленную посреди радного майдана. Пока кто-либо взбирался, все молчали, но едва тот начинал говорить, его голос тонул в выкриках:
— Булавин нехай скажет!
— Не надо!
— Булавин, Булавин!
И наступила тишина. На бочке стоял высокий, широкоплечий, в туго подпоясанном кафтане Булавин. Он снял шапку и поклонился на все стороны:
— Панове казаки! Присылал я к вам людей своих, а теперь пришел сам. Пришел с открытым сердцем и чистыми помыслами. Мы с вами, беднота казацкая, — вечные побратимы. Всем нам ярмо шею натерло. Что боярское, что княжеское, что шляхетское или чужеземцами на шею нашу надетое — везде оно одинаковое. И спасение наше одно — острая казацкая сабля. Так станем же, как один, в битве великой за правду нашу и волю…
Дальше ничего нельзя было разобрать. Сечевые «гультяи» кричали «станем!», а «старики» старались перекричать их. Бочку опрокинули, потом поставили снова, на нее взобрался уже кто-то другой. Его никто не слушал, и тот напрасно размахивал руками. Кого-то подняли на руках, и он, надрывая легкие, выкрикнул звонким, пронзительным голосом:
— В поход, братья, в поход! Айда по куреням, бери оружие!
Где-то раздались выстрелы, в нескольких местах над толпой взлетели кулаки. Толпа покачнулась и тяжело двинулась с площади.
По куреням спешно готовились к походу. А сечевая старшина заранее послала гонцов в Лавру, и когда на другой день из куреней высыпали запорожцы и двинулись за Булавиным, перед ними встали лаврские монахи во главе с самим архимандритом.
Толпа остановилась перед множеством крестов, угрожающе сверкавших на солнце. Так и не удалось казакам выйти из Сечи: побоялись запорожцы архимандритова проклятья.