— Губернатор и его вельможи, — говорила она, — собрались вкупе и совещались между собой: «Что нам делать с ними, как нам свести счеты с этими людьми, которые пришли в нашу страну, чтобы заставить нас краснеть за наши беззакония?» И вот сам дьявол входит к ним в совещательную палату, хромоногий, низкорослый, весь в черном, с мрачным, искаженным лицом и горящим взглядом исподлобья. И вот он теперь как свой среди властителей; да, истинно так, вот он ходит среди них и каждому шепчет что-то на ухо; и каждый приклоняет к нему свое ухо, ибо говорит он им одно и то же: «Убей! Убей!» Я же говорю вам: горе тем, кто убьет! Горе тем, кто прольет кровь праведников! Горе тем, кто убил мужа и предал изгнанию сына, малолетнего ребенка, дабы он бродил по свету бездомный, холодный и голодный, пока не умрет. И горе тем, кто в жестокости своего жалкого милосердия оставил в живых мать! Будь они прокляты на всю жизнь, прокляты в душевном их веселье и радости. Будь прокляты они и в их последний час — все равно, обагрит ли он их кровью насильственной смерти или настигнет после долгой и мучительной болезни! Будь прокляты они и в их последней темной обители, в могильном тлении, когда дети детей их осквернят прах своих отцов! Горе, горе, горе им в день Страшного суда, когда все ими изгнанные, все умерщвленные в этой кровавой стране, и отец, и мать, и ребенок — все соберутся и будут ждать их в тот последний час, которого не избежать никому. О вы, в чьи души запало семя веры, чьи сердца движимы доселе неведомой вами силой, восстаньте и смойте с ваших рук эту невинную кровь! Возвысьте же ваш голос вы, избранники, кричите громким криком и вслед за мной провозгласите им проклятие и вечную кару!
Дав таким образом выход приливу своих злобных чувств, но отнюдь не божественного вдохновения, как она ошибочно полагала, проповедница умолкла. Вслед за этим с женской стороны раздалось несколько истерических выкриков, но в целом проповеднице так и не удалось захватить и увлечь за собой аудиторию. Слушатели ее были ошеломлены, как будто они оказались среди бурного потока, оглушившего их своим ревом, но который при всей своей стремительности унести их за собой все-таки не смог. Священнослужитель, который до конца ее речи не мог бы согнать захватчицу со своей кафедры иначе как при помощи физической силы, теперь, когда к нему вернулся его законный авторитет, обратился к ней в тоне глубокого и справедливого возмущения.
— Сойди скорее вниз, женщина, с того священного места, которое ты оскверняешь, — начал он. — Неужто же в господень дом надо было тебе прийти, чтобы здесь, по велению дьявола, излить всю грязь, всю мерзость своей души? Сойди скорее вниз и запомни, что тебя ожидает смертный приговор. И ты воистину его заслужила, хотя бы твоими сегодняшними речами.
— Я ухожу, друг, я ухожу, ибо голос во мне высказал все До конца, отвечала женщина подавленным и даже кротким тоном. — Я выполнила то, что было возложено на меня в отношении тебя и тебе подвластных. Вознагради же меня теперь тем, что тебе будет позволено, — бичом, тюрьмой или смертью.
От слабости, которая овладела ею после этого страстного порыва, она едва смогла удержаться на ногах, когда спускалась по ступенькам, ведшим на кафедру. Между тем народ в церкви пришел в движение, переходя с одного места на другое, шепчась между собою и бросая взгляды в сторону незнакомки. Многие из присутствующих узнавали в ней теперь ту женщину, которая осыпала губернатора страшными проклятиями, когда он проезжал мимо ее тюремного окна. Им было известно также, что она была приговорена к смерти и спаслась только благодаря насильственному изгнанию в ненаселенные и дикие места. Ее новый возмутительный поступок, которым она как бы предопределила свою судьбу, казалось, сделал всякое дальнейшее проявление мягкости невозможным. Поэтому джентльмен в военной форме в сопровождении толстого человека, принадлежавшего к более низкому сословию, приблизился к дверям молитвенного дома и стал там, дожидаясь ее выхода. Но, впрочем, не успела она ступить на пол, как произошло совершенно неожиданное событие. В момент самой крайней для нее опасности, когда, казалось, каждый обращенный на нее взгляд грозил ей смертью, маленький робкий мальчик выскочил вперед и заключил в объятия ее, свою мать.
— Я здесь, мама, это я, и я пойду с тобой в тюрьму! — воскликнул он.
Она взглянула на него с недоуменным и почти испуганным выражением, ибо знала, что мальчик был отправлен в изгнание на явную гибель, и не надеялась его больше увидеть. Она, может быть, боялась, что это всего лишь радостное видение, которым ее горячечное воображение не раз себя тешило в одиночестве пустыни или в тюрьме. Но когда она почувствовала тепло его руки в своей и услыхала трогательные слова его детской любви, в ней снова пробудилась мать.
— Да благословит тебя бог, мой сын, — всхлипывала она. — Сердце мое иссохло, больше того — умерло, вместе с тобой и твоим отцом. А теперь оно вновь бьется с той же силой, как тогда, когда я впервые прижала тебя к своей груди.
Она опустилась перед мальчиком на колени, вновь и вновь обнимая его, и радость ее, для которой она не могла найти слов, проявлялась в несвязных возгласах, которые вырывались из недр ее существа наподобие пузырьков из глубокого источника, устремляющихся на поверхность, чтобы мгновенно исчезнуть. Ни испытания прошедших лет, ни нависшая над ней угроза — ничто, казалось, не могло набросить ни малейшей тени на безоблачное счастье этой минуты. Впрочем, очень скоро присутствующие заметили, что выражение ее лица изменилось, когда она вновь осознала тяжесть своего положения, и слезы ее полились теперь уже не от счастья, а от горя. Судя по некоторым произнесенным ею словам, естественное чувство любви, размягчив ее сердце, вдруг довело до ее сознания содеянные ею ошибки и показало ей, как далеко она уклонилась от своего долга, выполняя веления, продиктованные ожесточенным фанатизмом.
— В горестный час ты возвратился ко мне, бедный мой мальчик! — воскликнула она. — Ибо жизненный путь твоей матери уходит все дальше во мглу, и теперь ее ожидает смерть. Сын мой, сын мой, я носила тебя на руках, когда сама шаталась от слабости, и кормила тебя той пищей, в которой сама нуждалась, ибо умирала от голода. И все же в течение всей твоей жизни я была для тебя плохой матерью, а теперь я не оставлю тебе никакого иного наследства, кроме стыда и горя. Ты будешь бродить по свету и найдешь, что всюду сердца людей закрыты для тебя, любовь их обернулась злобой — и все это из-за меня. Дитя мое, дитя мое, сколько жестоких ударов падет на твою бедную голову, и я одна буду тому виною!
Она спрятала свое лицо на плече Илбрагима, и ее длинные черные волосы с траурными серыми полосами пепла закрыли его, точно покровом. В долгом замирающем стоне выразила она свою душевную боль, и он не мог не возбудить сочувствия во многих присутствующих, которые, впрочем, почли это доброе чувство за грех. В женской половине собрания слышны были всхлипывания, и каждый мужчина, у которого были дети, вытирал себе украдкой глаза. Товий Пирсон был глубоко встревожен и взволнован, но какое-то чувство, похожее на сознание вины, связывало его, почему он и не мог выйти вперед и объявить себя покровителем ребенка. Но, впрочем, Дороти не спускала глаз со своего супруга. Она не ощущала того воздействия, которое он начинал на себе испытывать, почему, подойдя к женщине из квакерской секты, она громко обратилась к ней перед лицом всех собравшихся.
— Чужестранка, доверь этого мальчика мне, и я буду ему матерью, — сказала она ей, взяв за руку Илбрагима. — Само провидение явно избрало моего мужа, чтобы он стал его покровителем. Ребенок этот теперь уже много дней ест за нашим столом и спит под нашей крышей, и в сердцах наших зародилась большая любовь к нему. Оставь это милое дитя с нами и будь спокойна за его благополучие.
Женщина из квакерской секты встала с колен, но еще теснее прижала мальчика к себе, пристально глядя в лицо Дороти. Это ласковое, хотя несколько грустное лицо и опрятная внешность пожилой колонистки удивительно гармонировали друг с другом, вызывая в памяти какие-то знакомые строки об уюте домашнего очага. Весь ее облик сразу говорил о том, что она совершенно безгрешна, насколько это доступно смертному, как перед богом, так и перед людьми. Что же касается одержимой, то было совершенно ясно, что она в своем одеянии из мешковины, подпоясанном веревкой в узлах, преступила все законы как настоящей, так и будущей жизни, заботясь только о небесной. Обе эти женщины, в то время как они с двух сторон держали Илбрагима за руки, являли собою как бы живую аллегорию: с одной стороны разумное благочестие, а с другой — безудержный фанатизм, борющиеся за власть над юной душой.
— Ты не из наших, — произнесла наконец квакерская женщина мрачно.
— Ты права, мы не из ваших, — кротко отвечала на это Дороти. — Но мы христиане и вместе с вами стремимся попасть на небо. Не сомневайся, что твой мальчик встретится там с тобою, если только господь благословит наше любовное и святое о нем попечение. Я верю, что туда уже ушли до меня мои собственные дети, ибо и я тоже была матерью. Но я уже теперь больше не мать, — добавила она дрогнувшим голосом, — и всю мою заботу отдам твоему сыну.