Обезумевший от гнева, Император лишил Георгия всех воинских отличий и, как христианина, заточил в темницу, где его подвергали страшным пыткам. Несколько раз Георгия водили к императору на допрос. Грозный повелитель унижался перед Георгием, предлагал ему новые почести, обещал вернуть все отличия, если он оставит христианство и принесет жертву идолу. Георгий был непоколебим, продолжал славить Христа, а на угрозы новых пыток, ответил императору:
„Неужели ты думаешь, царь, что эти ничтожные страдания отвлекут меня от веры моей? Скорее ты устанешь мучить меня, нежели я терпеть мучения.“
Новые истязания не сломили Георгия. Он переносил их с необыкновенной стойкостью, молился за гонимых христиан, и во время страданий за Христа, совершил много чудес».
Батюшка остановился… Тишину комнаты нарушила короткая трель канарейки, как бы возвещавшей окончание теплой беседы. Жоржик поднял на батюшку благодарные глаза.
— Вот теперь, отче Георгие, тебе будут понятны и слова тропаря твоему небесному защитнику:
«Яко пленных свободитель, и нищих защититель,
Немоствующих врач, Царей поборниче,
Победоносче, Великомучениче Георгие,
Моли Христа Бога спастися душам нашим».
Батюшка встал, поцеловал Жоржика в висок и тепло сказал: «Хороший мальчик… Вот подрастешь, возьму тебя прислуживать в алтарь… Хочешь?»
Они вошли в столовую, где уже был накрыт чайный стол.
Быстро и сумбурно прошел период первых впечатлений, и Жоржика с его новыми друзьями со всех сторон обступила казенная, рассчитанная не только по часам, но и по минутам, жизнь. Утреннюю ласку мамы, ее слова, голос, заменил резкий звук трубы или треск барабана, бьющего утреннюю зорю, и почему-то обязательно в шесть часов утра, когда Жоржик досматривал сладкие сны далекого родного дома… Просторная умывалка с подвесными блестящими кранами, множество детских голых тел, неожиданные брызги со всех сторон, шум, окрики воспитателя, быстрое одевание в еще непривычную форму… Утренний осмотр воспитателей, мелкие наказания не аккуратным… Молитва перед ротным образом. Сиплым хором детских голосов поют «Отче наш» и «Тропарь».
Ежедневная, утомительная речь командира роты, полковника Евсюкова. Он говорит нудно, тягуче, как будто заикается, отчего смысл сказанных им слов, может быть очень разумных и хороших, не доходит до юных сердец кадет, лица которых отражают скуку и тоску.
Столовая… Опять молитва, а за ней кружка горячего сладкого чаю, половина французской булки, а для слабосильных холодная котлета… вкусно… аппетитно…
Утренняя прогулка строем, четыре больших квартала, окаймляющих корпус, и чехарда уроков и перемен. И так каждый день. Заманчивыми и радостными кажутся отпускные дни, возможность идти по улицам незнакомого города, а для этого надо уметь носить форму и отдавать честь офицерам, и малыши под руководством старичков старательно проходят первоначальный и обязательный курс кадетского внешнего лоска. Начались уроки, а с ними и первое знакомство с преподавателями. По кадетскому беспроволочному телеграфу малыши уже знали, что вся администрация корпуса и все преподаватели — это звери, которых надо бояться. Звери эти в зависимости от их строгости и требовательности разделялись на категории домашних и хищных. Почти все звери имели свои клички, которыми их травили в удобные моменты кадетской жизни, и с которыми они входили в корпусную поэзию нескончаемой и всегда новой «звериады».
Нельзя сказать, что эти клички всегда блистали разноцветными огнями остроумия, так подполковник Манучаров и капитан Аноев имели кличку — «армяшки», и лишь только потому, что судьбе было угодно родить их армянами. Подполковник Никольский, мягкий, болезненный, безгранно любящий кадет, имел кличку — «череп», и лишь только потому, что его маленькая голова с впалыми щеками, с глубокими глазными впадинами, действительно напоминала череп. Но были клички, которые поражали необыкновенной находчивостью и остроумием детского пытливого ума. Подполковник Владимир Федорович Соловьев — «петух». Красивый мужчина, с породистой головой, с всегда аккуратно зачесанными назад каштановыми волосами, с острым взглядом, с заостренным носом и всегда румяными щеками, действительно производил полное впечатление породистого краснорожего кахетинца, заметившего шалость кадет, или встретившего рябенькую, застенчивую курочку, вот вот зачертит по земле крылом и звонким петушиным голосом прокричит… кот… кот… кудах!!!
Командир 2-й роты полковник Горизонтов — «конь». Требовательный, строгий, одинаково справедливый ко всем, он в своей человеческой оболочке определенно носил какие-то конские задатки. Он всегда напоминал начищенного до предельного блеска эскадронного коня, с гордо поднятой головой ожидающего звука боевой трубы. Он услышал звук этой трубы с остатками корпуса сначала в снегах Уральских степей и в холодном Иркутске, куда привел поредевшие остатки Симбирского Кадетского корпуса. На руках горсточки кадет больной, постаревший, честный конь Симбирского Корпуса — полковник Горизонтов ушел из жизни.
Подполковник Евгений Евгеньевич Стеженский — «самовар». Огромного роста, болезненно располневший, флегматичный, добрый, как большинство полных людей, он, благодаря непомерного размера живота, действительно напоминал начищенный тульский пузатый самовар, который, однако, несмотря на все ухищрения кадет, никогда не был в состоянии кипения.
Командир 3-ей роты полковник Владимир Михайлович Евсюков — «тюк». Обрюзгший, отяжелевший, рыхлый полковник Евсюков доживал последние месяца в корпусе и больше интересовался Русским Инвалидом, в котором тщательно искал для себя выслугу лет на пенсию, чем воспитанием кадет. Сложное дело воспитания кадет он возложил на плечи воспитателей, а сам ограничился ежедневными, тягучими и многословными нотациями перед развернутым фронтом роты. Он любил кадет, но за 21 год службы в корпусе устал от них. Он немного заикался и, скрывая перед кадетами этот недостаток, говорил медленно и неторопливо. Он наказывал кадет только в моменты гнева или нервности, причем, отстаивая авторитет власти ротного командира, наказывал круто, лишь только для того, чтобы потом легче было простить.
…В зале 3-ей роты шум, беготня. Первоклассник Мельгунов, опустив вниз голову, размахивая руками, несется по паркету, словно на коньках… Хлоп… и головой прямо в живот вошедшего в роту полковника Евсюкова.
— Кааа… как… тво… тво… я… фа… фами… лия? — сильно заикаясь спрашивает ротный командир.
— Мель… мель… гу… нов, — тяжело дыша отвечает кадет.
— Бол… бол… ван… ка… как… ты сме… ешь пе… пере… драз… ни… вать… рот… ротного… ко… коман… дира… Ма… марш… в кар… карцер…
Раба Божьего Мельгунова запирают в карцер. Разгневанный командир роты ходит по длинному залу, ожидая полковника Гусева, воспитателя арестованного. После взаимных объяснений выясняется, что Мельгунов тоже заика.
«Паралич» — это сокращенное кадетами имя и отчество единственного в корпусе преподавателя рисования, художника академика Павла Ильича Пузыревского. Павел Ильич был незаурядной личностью, в которой мирно уживались оригинальные противоречия жизни. Физически он представлял из себя квадрат человеческого тела. Маленький, коренастый, плотный он отличался необыкновенной физической силой. Огромная голова была покрыта седеющими путанными волосами, кончик небольшого прямого носа был сильно повернут вправо, мякоть большого пальца правой руки была вырвана и когда-то зашита хирургом. Этим пальцем Павел Ильич ежеминутно поглаживал кончик носа, как бы стараясь выпрямить его. Духовно он был художник с утонченной душой, с дерзким полетом фантазии, влюбленный в свое творчество. Однако это не мешало ему быть непревзойденным вралем. Среди обывателей Симбирска ходила поговорка — «врет, как Пузыревский».
Павел Ильич врал сочно, красиво, безгранно, — врал, как большой художник слова. Почему врал, он наверное и сам не знал. Эту слабость преподавателя, конечно, учли кадеты и в широком масштабе пользовали ее. Низшим баллом, который ставил Павел Ильич за художественные произведения кадет, был 10, и не мудрено, ибо этот балл он фактически ставил самому себе, так как все работы по рисованию исполнялись им самим во время припадков очередного вранья. Сидит класс и с гипсового бюста старательно срисовывает голову Венеры Милосской. Подойдет Павел Ильич.
— Что пишете, милейший?
— Голову Венеры Милосской, Паралич…
— А где же благородство античных линий? Это не Венера, а какая-то рязанская баба… это не античный прямой нос, а картошка из Акмолинской области, — спокойно говорил Павел Ильич, собственным карандашем облагораживая черты рязанской бабы и акмолинской картошки.