— Ребята, живей! За оружием!
Кто-то снимает пальто и отдает его жене. Другой бросает портфель на мостовую. Ну его! Только помешает! Бегут шесть человек, десять, группа, толпа. Пепик бежит с ними. Они мчатся обратно в Старый Город, как поток, увлекая за собой людей, им что-то кричат из окон.
— Радиостанция призывает на помощь. Там убивают наших! — Но угольщик, бегущий во главе толпы, ничего не слышит; он знает, куда бежит; он бежит, сжимая автомат в огромных руках. И его уверенность увлекает за собой даже тех, кто, может быть, хотел бы остановиться, повернуть назад.
Ворота. Угольщик мчится прямо в их черную пасть, взлетает вверх но широким ступеням, в темноте прыгает как попало через ступеньку, через две, наконец впереди просвет, люди видят трех эсэсовцев с револьверами. Автоматная очередь. Она оглушает, в ноздри набивается пыль и известь. А ноги стремятся дальше к цели, ступают по чему-то мягкому, бесформенному, окровавленному.
Придя в себя, Пепик увидел тридцать солдат и офицеров. Они стоят у стены с поднятыми руками, охваченные страхом смерти, их лица выражают животный ужас, глаза блуждают по черной враждебной толпе. Почти никто не обращает на них внимания. Угольщик с автоматом ломает замки канцелярских шкафов. Револьверы. А где же винтовки? Их только шесть. К каждой протягиваются десятки рук. Сколько народу — не пробиться. Патроны переходят из рук в руки, как медяки, как грошовый заработок поденщика. Никто не спрашивает о калибре.
Руки Пепика все еще пусты.
В последнем шкафу обнаруживаются длинные серые дубины с головкой, как у гусистских палиц. Они знакомы по кинофильмам — это фауст-патроны. Люди озадаченно переглядываются: никто не знает, как обращаться с ними. Руки Пепика все еще пусты.
Ему необходимо удовлетворить свое страстное желание — иметь хоть какое-нибудь оружие. Он подает пример другим, первым протягивая руку к фауст-патрону. С такой же охотой взял бы он штык. Что угодно. Только бы не быть безоружным. Он бежит со своей добычей на улицу, задыхаясь от счастья.
— Ура! — кричат люди на улице при их появлении. — Наконец-то мы разделаемся с гитлеровскими танками, да еще их же оружием!
Танковый пулемет около университета уже поливает улицу. С Клементина сыпется известка. Пепик под огнем перебегает на другую сторону. Ничего, это пустое! Вон и товарищ с деревянной ногой ковыляет через дорогу, да еще так медленно. А все же остается цел. Гитлеровцы пытаются идти в атаку. Парашютисты — чудовища в пятнистых халатах — перебегают с тротуара на тротуар. Наши обстреливают их спокойно и методически из окон, из подъездов, из-за углов. На шесте у казарм, на котором в течение шести лет торчала свастика, развевается красно-сине-белый флаг. С крыши из-за водосточного желоба стреляет эсэсовский убийца. Он плохо целится, три пули щелкают об стену, никого не задев.
— Дай-ка винтовку! — кричит безоружный трамвайщик. И молодецки сдвинув фуражку набекрень, ждет, чтобы убийца подставил под пулю лоб. А потом попадает ему прямо в переносицу, спокойно, словно ставит карандашом точку. Бандит, раскинув руки, кружась и кувыркаясь, летит на тротуар.
— Тоже парашютист! — ухмыляются ребята.
И все время танки, танки, танки.
В субботу, в воскресенье, в понедельник танки ломают зубы о баррикады, сооруженные из камней мостовой. Пепик Гашек все еще таскает с собой свой фауст-патрон, никому не дает его в руки, разве что выслушает наставление, как с ним обращаться.
А потом…
У защитников баррикады есть три бойца с фауст-патронами. Танк подходит на сорок метров. Первый боец закрывает глаза, спускает крючок. Никакого результата. Боец бросает этот ненужный хлам, в безумном страхе бежит прочь от баррикады, не обращая внимания на пулеметный огонь.
Потом стреляет второй защитник. На расстоянии тридцати метров. Стреляет, прислонясь к стене. Когда отзвучал выстрел, оказалось, что боец разорван на куски. Вспышка патрона требует простора. А танк в двадцати метрах.
Пепик трясется от ужаса. Ему только семнадцать лет. «Ноги, руки тебе переломаю, если вылезешь из дома», — сказал ему отец. Будь отец здесь, он крикнул бы Пепику: ноги тебе переломаю, если не выстрелишь. Пепик сам знает — и без отца, без приказа, — он должен стрелять. Под Берлином бьются красноармейцы, среди них есть и семнадцатилетние добровольцы. В семнадцать лет человек уже взрослый. Пепик целится, целится. Зубы лязгают от страха. Гады, гады, фашистские гады! Язык твердит эти слова машинально, но Пепик чувствует их всем телом.
Танк в пятнадцати метрах.
Пулемет прямой наводкой бьет в баррикаду, гранитные осколки разлетаются во все стороны. Пепик скорчился внизу у щели, словно нарочно сделанной для его фауст-патрона. Есть здесь еще стрелки? Есть здесь еще хоть кто-нибудь? Он чувствует себя совсем одиноким, чувствует страшную ответственность за это мгновение. Он нажимает кнопку и сразу же глохнет, слепнет, ничего не сознает, не ощущает, не обоняет.
К нему выбегают из домов, его целуют и обнимают, и только тогда он приходит в себя. Что он, стоит? Или лежит? И не разорван на тысячи кусков? Ах нет, он сидит на корточках, как ребенок, крадущий фасоль с грядки. Рукоятка патрона все еще торчит у него подмышкой.
Его поднимают, ставят на ноги, кто-то восторженно треплет Пепика по плечу. Гляди-ка, какой молодец! А?
Только теперь он видит стального зверя. Брюхо танка разворочено и дымится, легкое пламя горящего бензина лижет его пятки. Прилив счастья воскрешает Пепика, он оживает в дружеских мужских объятиях. Его чуть не душат от восторга.
Пепик отбрасывает пустую рукоятку. Еще раз глядит на подбитое чудовище. Потом сплевывает, таращит голубые телячьи глаза и говорит, задыхаясь от счастья:
— Вот это да!.. Вот это… здорово!
Вздувшиеся от дождя зеленые воды Влтавы бурлят под мостом. На побережье ютятся избушки бедняков, похожие на прогнившие и перевернутые вверх дном лодки, поросшие на гребне плесенью. Позади них на насыпи стоит ряд трехэтажных домов, построенных городом. Еще вчера кто-то сорвал немецкую табличку с моста, и мост теперь такой же безыменный, как и те, кто в середине и по обоим концам его построили три баррикады из опрокинутых трамваев, ящиков, наполненных винтами, огромных рулонов бумаги, беззвучно поглощающих пули, и гранитных плиток панели. Асфальт блестит, омытый дождем.
— Вот проклятый асфальт, — ворчат мужчины.
— Если фашисты и покажут нам тут, так только из-за этого дурацкого асфальта.
— У наших из магистратуры ни на грош воображения, им и в голову не пришло, на что могут пригодиться добротные гранитные плитки!
Гитлеровцы на другой стороне реки. Они скрыты в кудрявых рощицах на склонах холмов, в зелени садов, окружающих виллы. Они начали обстреливать из пулеметов ближайший конец моста в субботу после обеда. Звенят разбитые окна брошенных трамвайных вагонов, стекла фонарей на мосту разлетаются, как пушинки одуванчиков.
— Без баррикад нам крышка! — решили мужчины в субботу, еще до того как радио заговорило о баррикадах.
В воскресенье к рассвету на мосту уже были готовы три баррикады, а длинная вереница невыспавшихся, дрожащих от холода, насквозь промокших женщин с черными, в земле, руками возвращалась домой, к кухонным плитам, готовить завтрак.
— Кто будет защищать первую баррикаду?
— Прежде всего те, кто был солдатом.
— Ерунда, прежде всего те, что не струсят!
И вот на баррикаде остались кудрявый черноволосый тридцатилетний взводный командир, десять юношей не старше двадцати лет, которые в один голос лгали, что служили в армии, а при них два автомата, отобранных вчера у гитлеровцев, пять винтовок и ящик ручных гранат с деревянными рукоятками.
— Когда придется туго, отойдем к вам. А вы прикрывайте наше отступление! Только нас не подстрелите.
— Ишь ты, какой умник! — ухмыльнулся трамвайщик, который застрял здесь с вагоном, а теперь взял на себя защиту средней баррикады. Но тут же, словно испугавшись, что оскорбил взводного своей насмешкой, примирительно добавил:
— Все равно долго не выдержите, они на вас там здорово насядут. Подержите их, а потом отходите к нам. Все равно этим мерзавцам солоно придется на мосту. А захотят нас навестить — пусть идут прямо по асфальту!
Итак, те десятеро залегли за первой баррикадой. Об ее доски то и дело щелкали летевшие из зеленых зарослей пули. Воскресенье, шесть утра. Ребята на средней баррикаде присели отдохнуть в укрытии. Трамвайщик в молодецки сдвинутой на левое ухо фуражке, полицейский Бручек, семеро молодых рабочих с соседней бумажной фабрики, затем матросы с речных судов и рабочие с боен. Среди них молчаливый, улыбающийся, широкоплечий парень, притащивший с собой два автомата. Его оглядывали с недоверием. А вдруг это предатель?