В то время как есаул Даниленко, по свойству людей политичных, всесторонне обдумывающих то, что приходится докладывать начальству, говорил Хрулеву:
— Пластун з пiхотинця — это ж, ваше прэвосходительство, усе равно як той хвальшивый заец, якого в ресторации подают… Дарма що напысано на бумажкi «заяц», а вiн зовсем баран, тiлькы шо свиным салом шпигованный…
Иоанникий гудел, обращаясь к начальнику 11-й дивизии Павлову:
— Ведь я, когда семинаристом был последнего класса, то я двухпудовой гирей шутя пятнадцать раз подряд мог креститься, а теперь не могу уж, да и зачем, скажите, сила мне сдалась, ежели я духовный сан имею, да еще и в монашестве состою?
И, не дожидаясь ответа от рассолодевшего Павлова, он со свистом набрал воздуха в широкую грудь и загрохотал, как гром:
Ко мне барышни приходили,
Полштоф водки приносили,
С отчая-я-яньем говорили:
— Ах, жа-аль! Ах, ах, а-ах!
Ах, как жа-аль, что ты монах!
Это неоднократно повторявшееся «ах» зазвучало в до отказа набитых комнатах, как стрельба картечью из двадцатифунтового единорога[1].
Здоровая на вид, даже, пожалуй, излишне полная женщина лет сорока пяти, с грубыми мужскими чертами лица, в коричневом платье сестры милосердия и в белом чепчике, похожем фасоном на раскидистый лист лопуха, но без золотого креста на голубой ленте, придя к вечеру на праздник и обращаясь ко всем на «ты», солдат ли ей попадался, или офицер, все добивалась, как бы ей повидать генерала Хрулева, — поговорить с ним о важном деле.
Ей отвечали, что Хрулев занят и к нему теперь нельзя. Однако она была упорна и дождалась все-таки, когда Хрулев спустился в палисадник; праздник заканчивался уж в это время, — офицеры начали расходиться к своим частям.
— Это ты, стало быть, будешь генерал Хрулев? — обратилась к нему, подойдя, женщина. — Я к тебе — поговорить пришла.
Хрулев удивленно поднял черные брови: давненько уж, лет, пожалуй, около сорока, никто не говорил ему так вот с подходу «ты».
— Гм… я — действительно генерал Хрулев, а ты кто такая будешь? — в тон ей отозвался он.
— А я зовусь Прасковья, по батюшке Ивановна, а по фамилии Графова, — речисто ответила та. — Прибыла я, значит, сюда, в Севастополь, еще в марте месяце с сестрами милосердными из Петербурга, только в общине этой ихней я не состояла и состоять, скажу тебе, дорогой, прямо не желаю! Знаю я, чем они все дышат, эти сестрицы милосердные, также и называемые сердобольные вдовы!
— Ну хорошо, а в чем же все-таки дело твое?
— А дело мое такое, родимый… Поместили меня, видишь, на Павловском мыске, в домишке в одном с сердобольной вдовицей, а вдовица эта старушонка вредная оказалась, злоязычница, не приведи бог!.. Я ей слово — она мне десять, я опять же слово, она — все двадцать! А сама же сморчок и перхает как овца! Какая от нее польза могла быть воинам раненым? Ни-ка-кой, уж ты мне поверь… А как пошла жаловаться начальству, чью, думаешь, сторону начальство взяло? Ее, этой самой овцы перхающей! «Ты, — говорят мне, — зачем ее вещишки самовластно выкинула в окошко? Ты должна была заявить по команде!» Ну, мне не иначе подошло так — оттудова уходить.
— Так! Понял!.. А от меня ты чего же хочешь? — спросил Хрулев.
— Возьми ты меня к себе на бастион свой, родимый.
— Гм… Дело мудреное… Где же ты жить думаешь на бастионе?
— А где солдаты там живут, и я с ними буду, — тут же ответила Прасковья Ивановна.
— Лучше будет, пожалуй, тебе в офицерский блиндаж поместиться, — начал раздумывать вслух Хрулев.
— Ну что ж, как находишь, дорогой: в офицерский так в офицерский, только чтоб сегодня ты уж меня к месту приставил.
— Спешишь, значит? Ну, тогда иди к капитану первого ранга Юрковскому на Малахов, — скажешь ему, что я послал… Сестры милосердия, правда, нигде на бастионах еще не живали, — сделаем такую пробу, с тебя начнем…
Только это ведь тебе, матушка, не какой-нибудь Павловский мысок… Там пули так и жужжат, как мухи, о снарядах уж не говоря.
— И-и, нашел, чем меня пугать, пу-ули! На то и война, чтоб пули… К кому, говоришь, мне там обратиться? К Юрковскому?
— К Юрковскому, он там главный начальник… А чтобы блиндажик для тебя сделали, это я завтра прикажу сам.
— К Юрковскому, значит… Ну, вот я пойду теперь… Будь весел, родимый!
— Да я и так не грущу, — буркнул Хрулев, глядя вслед грузно повернувшейся и размашисто уходящей широкой женщине в коричневом платье и белом чепчике.
Смеркалось уже… Хор певчих еще пел, впрочем не совсем твердыми и уверенными голосами, рефрен к известной песне «Что затуманилась, зоренька ясная, пала на землю росой»:
Там за лесом, там за лесом
Разбойнички шалят,
Там за лесом, там за лесом
Убить меня хотят…
Нет, не-е-ет, не пое-еду,
Лучше дома я помру!
Нет, не-ет, не пое-еду,
Лучше дома я помру!
Однако песня эта звучала уже как разгонная. Офицеры расходились группами, иные под руку друг с другом для сохранения равновесия, иные в обнимку и тоже пытаясь петь. Подрядчики выполнили свои обязательства безупречно: вина хватило. Начали разводить командами и солдат-охотцев к своему бивуаку. Но тут же с праздника в дело уходили и другие команды — команды охотников, вызвавшихся идти на вылазки в наступающую ночь на правом фланге позиций.
И праздник охотцев еще догорал, дотлевал, — не мог он потухнуть сразу, разгоревшись так широко и жарко, — а в неприятельских траншеях гремели залпы и беспорядочные выстрелы застигнутых врасплох, и жестоко работали русские штыки.
Полтораста человек охотников от Минского и Подольского полков ворвались во французские траншеи между пятым и шестым бастионом, а батальон колыванцев, подкрепленный сотней охотников, громил французов же против редута Шварца.
И та и другая вылазка удались как нельзя лучше.
И по этому шумному празднику, устроенному Хрулевым, и по удаче двух первомайских вылазок можно было, пожалуй, гадать на досуге или о близкой очень крупной победе Инкерманской армии совместно с севастопольским гарнизоном, или же о крутом переломе в пользу мира на венских конференциях; но… май только еще начинался, май был еще долог — тридцать дней еще оставалось мая.
Весенние «равноденственные» бури были уже позади; море во всю свою ширину стало спокойным и гладким, как стол: море нежилось, греясь под теплым солнцем, и через Дарданеллы и Босфор беспрепятственно и безмятежно, точно вышедшие на прогулку, шли и шли парусные и паровые суда интервентов, подвозя на Херсонесский полуостров и большие подкрепления людьми, и снаряды, и порох, и мортиры, и все прочее, что было найдено необходимым для скорейшего торжества квартала Сити и парижских банкиров, для торжества Виктории и Наполеона.
Глава вторая
В СТАНЕ ИНТЕРВЕНТОВ
За кулисами театра военных действий — в Лондоне, Париже и Вене — ткалась в апреле сложная и хитрая дипломатическая паутина, в которую политики Англии и Франции непременно хотели окончательно запутать Франца-Иосифа и добиться от него объявления войны России. Но у молодого «австрийского Иуды»[2] были старые и опытные советники школы Меттерниха[3], которые знали гораздо лучше, чем он, совершенно расстроенное состояние финансов Австрии и непрочность общего положения страны и удерживали его от рискованного открытого вызова России, державшей наготове большую армию на своих юго-западных границах.
Наполеон негодовал:
— Да что же такое, наконец, этот Франц-Иосиф? Ни верный союзник, ни честный враг?
Он даже решил было сам ехать в Вену обольщать эту явно двуличную красавицу, но в последний момент понял, что это будет очень трудное дело, и не поехал. Конечно, он понимал и то, что вся суть его дипломатической неудачи в чрезмерно затянувшейся осаде Севастополя, и порывался отправиться в Крым, чтобы личным присутствием среди союзных армий вдохновить их на подвиг одним могучим ударом окончить войну, но, уяснив для себя, что это будет потруднее, чем даже уломать Франца-Иосифа, отложил поездку. В апреле он только переправился через Ла-манш, чтобы сделать визит королеве Виктории.
К концу апреля венские конференции совершенно расстроились, и лорд Россель, представитель Англии, уехал из Вены, то же самое сделал и французский министр иностранных дел Друэн де Люис. Наполеон же хотел найти в Лондоне одобрение своему плану перенести, не оставляя осады Севастополя, военные действия внутрь Крыма, чтобы здесь найти быстрый и верный выход из тупика и блистательно, двумя-тремя сильными ударами по тылам Горчакова закончить войну.
Конечно, план этот был одобрен в Лондоне с первых же слов, но он требовал значительных новых сил для отправки в Крым, и Наполеон скоро увидел на месте, что богатая «добрая старая» Англия очень бедна солдатами и что это совершенно непоправимо.