— Что тебе, Пахомыч?
В комнату бочком пролез приземистый старик с обезьяньим лицом, испещренным морщинами, и юркими лукавыми глазами, полуприкрытыми клоками седых бровей.
— Я к твоей милости, — проговорил Пахомыч.
— А что?
— Силушки нет сладить с пасынком твоим. Помилуй, совсем заморил он Чалого.
— Этакого коня?!
— Пропала лошадь. Вхожу сейчас в конюшню, гляжу — сена не ест и сама дрожит. На ней теперь разве впору воду возить да и то годится ль!
— Любимый мой жеребчик. Растил его, холил красавца, вскормил — и вот! И как Андрюшке помогло такого коня зарезать?
— Вчерась оседлать приказал и поехал. Знамо дело, от безделья скука берет. Сам знаешь, какая вчерашний день погода была — дождик, буря, не приведи Бог. А ему, вишь, дома не сидится. С утра до вечера это он по полям шаркал. Конь не поен, не кормлен, ну и заморил. Как он вернулся, я так и ахнул: мыло с коня так клочьями и сыпется что снег. Тогда же подумал я: ой зарезал коня.
Суровчанин присел на лавке, тяжело дышал и покачивал головой.
— Вот тебе и Чалый. А конек-то был!
— Уходил, уходил его, что и толковать. Сегодня я ему говорю: Андрей Алексеич! Зарезал ведь ты коня. А он меня же винит: ты, говорит, что смотрел? Верно, грит, опоили его. И знаешь, господине, уж ты меня прости, не в гнев твоей милости будь сказано, а сдается мне, что он тебе назло извел коня: знает — твой любимый.
— Может быть и очень может быть. От него уваженья не дождаться, а этакого чего-нибудь, чтобы назло, сколько хошь. Уж паренек! Вот он где у меня!
Некомат указал на свою шею.
— Испытанье, тебе Господом посланное, — сказал Пахомыч, сочувственно вздохнув, и продолжал: — потому думаю, что он назло тебе сделал, потому… Ведь ни ты, ни я, ни другой кто не поедет по доброй воле в этакую непогодь, как вчерась. А его понесло. И зачем? Даром коня гонять. Один- одинешенек поехал и воров-душегубов не побоялся… А ноне у нас их страсть развелось: намедни Трифоновского ключника среди бела дня зарезали, только малость от дома отошел. Дивно, как Андрей Лексеича не полоснули.
— Кабы полоснули! — пробурчал Суровчанин так, что ключник мог и не слышать.
Но он слышал. Весь как-то дернулся, подался вперед и тихонько промолвил:
— Управились бы с ним воры — благодать бы была.
— Н-ну, — промычал Некомат, смущенно глянув в сторону.
— Нет, в сам деле, — зашептал старик, еще ближе пододвинувшись к нему. — Оно, конечно, грех желать такое. Но от слова ничего ему не сделается. А только как не сказать, что легче стало бы без него.
Суровчанин не останавливал холопа и нервно щипал бороду.
— То взять, — продолжал шептать ключник, — что вот теперь ты всем володеешь, а малость времени пройдет, — приберет все к своим рукам Андрей Лексеич. Мы, рабы, попадем в его лапы, а тебя, — ты не осерчай на меня, — может, из дома погонит.
— От него дождешься.
— Чего от него не дождаться? Всего ждать можно. Меня он со свету сживет, уж это — как пить дать. Он меня страсть не любит. Беда всем будет…
Старик замолчал. Юркие глаза его так и бегали.
— Тяжело, — со вздохом промолвил Некомат.
— Легко ли!
— А поделать ничего нельзя.
Пахомыч наклонился к самому уху купца и прошептал:
— Кабы греха не бояться, то можно бы…
— Отыди, сатана! — вскричал Суровчанин, покраснев.
Поднялся с лавки и зашагал по комнате.
Старик отскочил к двери и забормотал с покорным видом:
— Ведь я не говорю, чтобы беспременно. Я сказал, коли не бояться греха. А мы, вестимо, хрестьяне православные, мы греха боимся. Я так к слову, тоись… А ты меня сейчас уж и сатаной.
Некомат ходил, опустив голову. Лицо его словно потемнело. В глазах выражались тревога и злоба.
Вдруг он круто остановился перед Пахомычем и спросил:
— Ну, а… ну, а как было бы можно?
Ключник встрепенулся.
— Как? Придумать недолго. Кликни — руки найдутся… На воров-душегубов свалим, — прошептал он.
— Где найдешь? — напряженно шептал купец. — Да после эти же руки, может, и к нашему горлу потянутся?
— Не посмеют потянуться. Устроим. У меня, сказать правду, на примете есть.
— Будто?
В это время в сенях послышались быстрые шаги. Дверь распахнулась, и на пороге появился юноша лет девятнадцати, высокий, голубоглазый, краснощекий. Его плечи еще не вполне развились, но, по-видимому, он обещал стать богатырем. На мощной шее сидела красивая голова в целом венке кудрявых белокурых волос.
Это был пасынок Суровчанина, владелец усадьбы и земель, Андрей Алексеевич Кореев.
Увидев его, Некомат угрюмо спросил:
— Что, Чалого-то загнал?
— Я загнал Чалого? Когда мне было его загнать? Конь, правда, теперь вконец испорчен, да только оттого, что его опоили, — ответил пасынок.
Пахомыч, успевший отдалиться от Некомата, с жаром возразил:
— Грех тебе, Андрей Лексеич, на людей напраслину взводить. Сам виноват, так зачем на других вину складывать? Вьюнош ты еще молоденький и на этакое пускаешься. Непригоже.
Молодой человек пожал плечами и промолвил:
— Да когда я мог коня загнать?
— А вчерась.
— Много ли вчера я ездил?
— А от обеда да вплоть до вечерка.
— Полно врать-то! — с негодованием воскликнул Кореев.
— Я что? Я человек маленький, — смиренно сказал ключник, злобно блестя глазами. — Одно слово — раб. Я все должен с покорством стерпеть. Говоришь, вру — ну, пусть вру. Пусть твоя правда, мне спорить нельзя. А только вспомяни то, что я еще твоей матушке с батюшкой служил, когда тебя и на свете еще не было. У меня уж борода сивая, а у тебя еще ус не пробился… Грех старика обижать. А снести я все снесу. Все снесу, не привыкать стать. За жизнь-то свою чего не натерпелся… А только обидно…
И, ворча, он вышел.
— Коня, конечно, жаль, — сказал вотчим по его уходе, — доморощенный конек… Потому я и говорю… Но ты волен делать, как знаешь. Не мое добро… И ежели я печалюсь, то потому, что о тебе пекусь…
Он примолк, потом продолжал, стараясь придать голосу задушевный тон:
— Я ведь тебя этаким знал (он указал на аршин от пола), можно сказать, ты на моих руках вырос. Люблю я тебя» как сына родного… Денно и нощно заботушка о тебе меня берет. Вот пройдет годик, сдам я тебе все хозяйство, тогда делай как знаешь, слова не скажу… Сам будешь в возрасте… Ты будешь хозяйствовать, а я пойду угодникам молиться, либо постриг приму… Уйду из усадебки.
— Зачем уходить? Как жил, так и живи. Я только рад
буду.
— Нет, брат. Двум медведям в одной берлоге не ужиться.
— Не стоит об этом толковать, батюшка: я тебя не пущу; ведь еще не скоро мне и хозяйство принимать: больше года еще осталось. Чего раньше думать да загадывать: мало ль что еще может случиться! День сегодня погожий, — добавил Андрей Алексеевич, глядя в окно, — взять лук да пойти зайцев пострелять: много их у нашего огорода шмыгает.
Он ушел.
Вотчим посмотрел на захлопнувшуюся за ним дверь, и благодушное выражение разом соскочило с его лица.
— Да, — пробормотал он, — еще срок есть. Мало ль что еще может случиться. А с Пахомычем надобно как след потолковать.
И он зашагал по комнате, полный черных, смутных дум.
Скажем теперь несколько слов в пояснение того, каким образом торговый человек Некомат очутился в роли опекуна (разумеется, называем его так современным нам языком) Андрея Алексеевича.
В то время не существовало еще крепостного права, не существовало также и права на владение землей только какому-нибудь одному сословию.
Сказанного достаточно, чтобы понять, что Суровчанин хотя был купцом, или, как тогда называли, «гостем», мог и мечтать о присвоении себе имения Кореева, и фактически владеть землей и людьми.
Лет десять тому назад Некомат был мелким торговым человеком; он торговал холстом и суровским товаром, отчего и получил прозвище Суровчанина. Он наезжал в имение матери Андрея Алексеевича — вдовы княжего боярина — за закупом холста. Красавец в то время собой, он приглянулся молодой еще вдове, и вскоре она вышла за него замуж, не раздумывая о том, что она — боярыня, а он простой гость.
С женою Некомат прожил лет пять. Она скончалась от какой-то долгой и мучительной болезни.
— Что свеча растаяла, — говорили про нее.
Умирая, она позаботилась о сыне от первого брака: все имущество она завещала ему, а своего второго мужа оставила только «пестуном»:
— Пока Андрюша в возраст не придет.
Суровчанин, впрочем, мог также все наследовать:
— Ежели, чего Боже упаси, Андрюшенька помрет раньше.
Таким образом Некомат стал опекуном пасынка и фактическим, временным владельцем имения, но не собственником его.
В первые годы купец чувствовал себя очень довольным:
— Еще покуда малыш в возраст придет. Может, еще его Господь и приберет.