— Как с письмами, дружок? Все пишешь, надеюсь?
— Ты побольше пиши, чтобы, знаешь, и смех там был, и слезы!
— Ты чем конверты склеиваешь? Ты конверты не склеивай слюной или мылом. Конверты нужно клеить голштинским клеем из аптеки — этот клей хорош!
Все милостиво примирились с тем, что новобранец на них работает. Его уже не спрашивали, что написала маменька про гусиный пух, что он ответил про петербургские магазейны. Само собой подразумевалось: она написала, он ответил.
Не стало денег, и Державина перестали кормить.
И вот восемнадцатилетний человек взбесился.
Он протрубил сбор. Собрался весь женский персонал казармы, все, кого он так простодушно обслуживал пером полгода.
Дитя-медведь, мальчик-гигант; его мясистое лицо тряслось, а тяжелый нос — в капельках пота. Это был первый в его жизни литературный протест, первый мальчишеский манифест независимости. Он сказал приблизительно такие слова: никому не приходит в голову, что писать письма — тяжелый труд, потому что солдатские головы — тупы, никто в этой казарме, кроме него, Державина, писать вообще не умеет, а он, вдобавок, пишет бесплатно и еще, как все, вынужден делать все что попало, что положено солдату: он чистит каналы и канавы, привозит из магазинов провиант и сам разгружает, бегает «на вестях», ходит в караулы, отбрасывает снег от ворот казармы, носит песок в деревянных ведрах и посыпает учебный плац и т. д. и т. п. Всем известно, даже императору Петру III, кто такой лейб-гвардеец Гаврила Державин, император смотрел на него недавно и любовался его ружейными приемами, недалеко то время, когда рядовой станет, может быть, полководцем в России и даже далеко за ее пределами. Он — дворянин, а вы все — дрянь! Болтуны и болваны! Больше ни буквы! Пейте пиво, а он впредь будет только читать и просвещаться! Никаких писем для тех, кто прикарманивает его деньги, а потом еще и не кормит нисколько потомка мурзы Багрима!
Державин сильно волновался и сказал смешную и наивную речь.
Но подействовало. Бабы сразу же сказали, что все это — сущая правда, а их солдаты — сволочь. Но письма очень уж больно нужны.
Теперь у поэта появилось восемь добровольных слуг. Он писал, как и прежде, письма, но больше — ничего: суверенитет. Что ж. Его государство — двадцать квадратных метров казармы, но — хотя бы! — его уже не только любят, как бессребреника-дурачка, но и побаиваются: не ахти какая, но — законодательная сила.
Когда Петр III объявил поход на Данию, Державина выбрали артельщиком. Всей солдатской массой. Единогласно и единодушно. Это был наивысший знак доверия: ему, восемнадцатилетнему, все ветераны отдавали на сохранение свой незамысловатый скарб, свои последние копейки. Бесконтрольно.
Наступили белые ночи.
Все разъехались по загородным дворцам и дачам. В Петербурге остались только солдаты, прислуга, владельцы магазинов и трактиров. Еще остались должники — их не выпускали кредиторы.
Белые ночи — гостеприимные ночи. Петербург пировал. Белые ночи — отдых для полицейских: никого не надо искать, все на виду.
От кредиторов на дачах держали собак. Вельможи выписывали из Парижа французских бульдогов. Обладатели посредственных капиталов обходились отечественными волкодавами.
Белые ночи — рассеянный тяжелый свет. Стоя на карауле, можно потихоньку читать и писать на картонках, на ладони.
Появились парниковые огурцы. Ведро огурцов стоило столько же, сколько двухмесячная пенсия генерала. Франты ходили по Невской перспективе, играя огурцами, как изумрудами.
В белые ночи на улицах Петербурга появилось несметное количество карет, а по каналам — лодок.
Ходили слухи, что это неспроста.
Поход в Данию не состоялся.
Состоялся государственный переворот.
Был солдат Лыков, нищий, как и Державин, дворянин. Был у Лыкова уж совсем нищий слуга. Хитроумный кнехт проследил, куда Державин спрятал артельные деньги. Единственный тайник солдата под подушкой, вот он и взял деньги из-под подушки. Болван вытащил узелок с серебром и медью и скрылся. Державин был в этот момент на очередном строевом смотру. Там инспекторы императора ощупывали солдат: состоянье их париков и пуговиц. Слуге понравилась красивая калмыцкая кибитка и к ней лошадь.
Слугу поймали, но кибитку и лошадь он успел купить. Он катал по Петербургу девок из трактира Дьячкова. Кнехт — кутил.
Державин так расстроился, что ему было не до государственных переворотов.
А тот вечер, когда пропали пресловутые деньги, был исторический.
По каменным галереям казарм бегали капралы без париков и без мундиров, в одном белом белье, с бутылками, со шпагами, со свечами, капралы кричали, что они завтра еще скажут свое собственное слово, пусть только император выведет их на Ямскую, они еще спросят вот что: какая такая Дания? Не хотим, драгоценный наш император, никаких походов! Они еще спросят при помощи ружей: с какой такой стати нас ведут в эту несчастную Данию? Мы не марионетки, Петр III не Гамлет, принц Датский. Мы ни в какую не желаем оставлять нашу императрицу в грустном одиночестве на произвол судьбы и обстоятельств! Мы сами хотим остаться и служить ЕЙ, так-то, дорогой Петр III, паршивый пес немецкого происхождения, почему это ты придумал этот подлый поход в далекую Данию?
Впоследствии Державин неоднократно сожалел, что ничего не знал о заговоре. Как будто если бы он знал, то смог бы что-либо сделать. Не только рядовые — никто ничего не знал. Ничего не знали и сами заговорщики, ничего не могла предвидеть Екатерина, никто не мог сказать определенно, чем закончится вся эта суматоха и авантюра.
В полночь третья рота Преображенского полка разыскала вора, большого любителя кибиток и девок. Дурака проучили и унесли к медику. Девок стали катать сами.
Ходили слухи.
Не было ни офицеров, ни приказов.
Офицеры попрятались.
Сержанты пили с капралами.
Солдаты пили и бегали в неописуемом волнении. Они бегали во все стороны. Этот всесторонний бег всех смутил. Стали действовать: все собрались на плацу.
Постояли.
Побеседовали.
Полюбовались ночным небом, — хорошо, белые ночи.
Пересчитали последние огоньки столицы. Поделились впечатлениями и напророчили. На сон каждый все, что сам себе желал.
Разошлись, чтоб хорошенько выспаться перед завтрашней неизвестностью.
Поспали.
Проснулись.
Встали у голубых окон казармы.
Поспорили: открывать или не открывать окна. Открыли.
Было восемь часов утра. Голубой блеск неба и зеленый блеск листьев.
Чиновники тоже попрятались. Окна не открывали. Улицы пустовали. На базаре потрясенные крестьяне потихоньку пили и закусывали леденцами. Поскольку на базаре сегодня не было воскресной толкучки, то оказалось, что в этом квартале много кошек. Кошки (в привычное за многие годы время) изо всех подворотен бежали на базар. Крестьяне пили и пересчитывали кошек.
По улицам скакал рейтар. Он скакал на жеребце, весь в солнечном свете, с малиновым шарфом на шее, и что-то кричал.
Окна закрыли. Копыта одного коня гремели, как копыта эскадрона. Потом рассмотрели: рейтар один, поэтому окна опять открыли.
По двору, по свежему утреннему песочку, прыгал жеребец, на жеребце прыгал рейтар, лицо у него было побритое, холеное, голубоватое и счастливое — немецкое. Рейтар кричал какие-то слова, а шарф бился над его каской — малиновое крыло!
Все услышали только смысл: пусть все идут к молодой матушке-императрице в Зимний дворец. Пусть присягнут ЕЙ. Так произошло. Так нужно.
Женщины взапуски побежали на кухню. Лица у них были невыспавшиеся и неопохмелившиеся. Чепчики свисали на щеки — вялые листья капусты.
Солдаты — выбегали!
Повсюду били барабаны.
Повсюду бежали солдаты и женщины.
Тысячи птиц трепетали в воздухе.
Повсюду несли знамена и кричали хором.
На улицах блестели штыки — как стеклянные!
В туннелях подъездов стояли сторожа — языческие статуи в белых фартуках, вечные свидетели и осведомители, единственные судьи исторических процессов.
Мелькали дамы в соломенных шляпах с кисточками на макушке. Девушки с нагримированными лицами подмигивали офицерам — вдохновляли. Девушки носили корpинки из лакированной французской соломы. В корзинках лежали французские журналы мод и пистолеты.
На тротуарах валялись пряжки, бумажные цветы, флаконы, овощи, платочки с вензелями, леденцы в форме животных. На леденцы наступали, они хрустели.
К процессиям присоединялись ветераны всех войн. На их средневековых сюртуках и мундирах топорщилось столько шестиугольных звезд, как на кладбищах. Все и всех призывали к расправе.
В толкучку Преображенского полка прибежали офицеры. Каждый повел себя так, как считал нужным. Было всеобщее восстание, то есть всеобщая растерянность и неразбериха. Офицеры изо всех сил делали вид, что им все известно, и смотрели на солдат и на происходящее умными глазами. Но и офицеров лихорадило.