Ознакомительная версия.
Фарисей уставился на огонь и как прорицатель-огнепоклонник принялся высматривать в языках пламени нечто неведомое… Воцарилось недолгое молчание, во время которого глаза его подернулись пеленой слез, и через мгновение две тонкие струйки побежали по щекам и оросили бороду. Я было решил, что Фарисей закончил свою тираду, но он утер лицо и продолжил говорить несвойственным ему дрожащим голосом:
— Вера — это тяжкое бремя, которое никто не в силах вынести. Наша вера обрекает нас самих. Обрекает тех, кто исповедует ее, больше, чем неверующих. Но неверующих она обрекает тоже. Все обречены, и все заблуждаются, и Отец небесный в своей разделенной ипостаси скрыт за всеми этими догматами. Он никогда полностью не является нам, ибо мы не способны объять его целиком. Он выше понятия «ипостась», выше слова «природа», выше нашего понимания… Он далеко от нас, а мы еще дальше друг от друга, потому что все мы — заложники собственных демонов. Само понятие «ипостась» — заблуждение, в которое мы сами себя ввели и готовы отстаивать его, и даже сражаться друг с другом, если расходимся во мнениях. Наверное, придет день, когда у каждого человека будет своя вера, отличная от веры другого; основы нынешней веры разрушатся и исчезнет церковный закон… Этот день… будет… Я пойду в свою келью[16].
Фарисей неожиданно покинул библиотеку, как будто меня и вовсе не было, даже не позаботившись закрыть за собой дверь… До меня доносился хруст гравия под его ногами, который становился все тише и глуше, пока не пропал совсем. Вокруг меня сгустилась тишина, я остался наедине с самим собой, никому не нужный. Заперев дверь и стянув с головы клобук, я распластался на полу, возле тлеющих углей, и провалился в глубокий, словно обморок, сон…
* * *
Рано поутру меня разбудил щебет птиц, но я не спешил подниматься. Я был словно путник, который, не успев вернуться из одного долгого путешествия, тут же должен отправиться в другое. Собравшись с силами, я попытался встать, но не смог — меня одолела сладкая дремота. Внезапно сквозь сон я услышал стук в дверь. Подумав, что это кто-то из монастырских служек, я с трудом поднялся и распахнул дверь. На пороге стоял один из имперских стражников.
— Старуха ждет тебя у ворот, — сурово сказал он.
«Какая старуха может ждать меня в такую рань?» — недоумевал я и, немного обеспокоенный, вышел на улицу. В сумерках я разглядел тетушку Марты. Она сидела на камне и зябко куталась в старый шерстяной платок. Когда я подошел, старуха почтительно поднялась и попыталась приложиться к моей руке. Стражник оставил нас и поплелся вниз по холму, видимо, в расположение гарнизона. Я присел на камень, а старуха устроилась на земле. Воздух был прохладен, и меня начала пробирать дрожь.
— Что привело тебя ко мне в такую рань, тетушка?
— Важное дело.
«Важное дело? Странно», — подумал я. Оказалось, старуха хотела, чтобы я убедил Марту вернуться в Алеппо, где она могла бы выступать с песнями.
— Жить здесь становится тяжко, — пояснила она, — поэтому нам придется перебиваться тем, что можно будет заработать пением. — И добавила: — Поскольку Марта не будет петь в церкви, пусть едет в Алеппо и поет там.
Я был удивлен: откуда она узнала, что мы перенесли выступление в церкви? Настоятель известил меня об этом совсем недавно. Неужели слухи распространяются так быстро? Не иначе, кто-то из монастырских насельников навестил Марту и ее тетушку, или сам настоятель сообщил об этом их родственнику-священнику, а тот передал им?.. Меня не сильно интересовало, от кого они все разузнали, самым важным сейчас было то, что Марта, возможно, уедет в Алеппо, чтобы выступать там с песнями на вечерних застольях у грубых арабских и курдских купцов… А от меня требовалось, чтобы я запустил свою единственную птичку в клетку с одичавшими котами!
— Но Марта говорила, что вы обе будете прясть и готовить еду для стражников, — сказал я.
— Все это невыгодно, господин мой, никто нашу пряжу не покупает, а стражники скупы.
Меня поразило обращение старухи ко мне — «господин мой»! Она не употребила обычное «отец мой» и разговаривала очень неучтиво, совсем не так, как прежде. «Неужели Марта рассказала ей, что произошло между нами? Но почему старуха только сейчас начала жаловаться на полную лишений жизнь и тяжелые обстоятельства? И вообще, как она посмела прийти ко мне до восхода солнца, чтобы просить о подобном?!» — негодовал я, но вслух произнес другое:
— Иди к себе в дом, тетушка, я поговорю с Мартой об этом деле после полудня.
Мне требовалось немного времени, чтобы все обдумать, я не хотел, чтобы старуха видела, как я напрягся. Я встал и сразу же направился в большую церковь, чтобы вместе с другими монахами подготовиться к воскресным молитвам. У дверей я обернулся в сторону полуразрушенных ворот: старуха по-прежнему сидела на земле и куталась в платок. Я собрался было войти в церковь, но тут заметил стражника — того самого, что приходил ко мне, — взбирающегося по холму. Я застыл на месте и стал издалека наблюдать. Стражник подошел к старухе, уселся на тот же камень, где несколько минут назад сидел я, и начал что-то говорить. Его поведение показалось мне странным. Все указывало на то, что стражник продолжил начатый ранее, но по какой-то причине прерванный разговор. При этом отчаянно размахивал руками, что свидетельствовало о важности того, что он говорил. Тетка в ответ кивала, видимо, со всем соглашаясь. У меня мелькнула мысль подойти к ним и выяснить, в чем дело, но я услышал, что кто-то идет в мою сторону, ступая по камням.
— Да будет благословенно твое утро, Гипа!
Это был Фарисей — с отекшим лицом, и без того полным, с красными глазами, говорившими о том, что прошлой ночью он опять не спал. Я мягко упрекнул его за неожиданный уход вчерашней ночью, и он извинился, объяснив это тем, что плохо себя чувствует. Я спросил, не болен ли он какой телесной болезнью, но Фарисей, поморщившись, сказал:
— Нет, но у меня налицо все признаки болезни душевной.
Тяжелой походкой мы вошли в большую церковь. Царившая в ней тишина отпечаталась и на лицах монахов.
Когда закончилась служба и прихожане разошлись, я спустился вниз, к хижине, и позвал Марту. Мы отошли подальше от дома, в тихое и спокойное место, где бы нас никто не заметил. Я долго вглядывался в лицо Марты, пытаясь понять, что скрывалось за его невинным выражением, но ничего не разглядел. Я поинтересовался, что это за стражник беседовал утром с ее тетушкой, и попросил честно ответить, что происходит на самом деле.
— Он хочет жениться на мне.
— Как?!
— Как люди женятся, Гипа. Говорит, что, хотя он здесь всего пару месяцев, готов остаться надолго — так почему бы ему не жениться?.. Он хочет, чтобы мы жили вместе в этой хижине или сняли дом в деревне.
— Но…
— Я не хочу его, Гипа, хочу лишь тебя одного… Если ты отвергнешь меня, я вернусь в Алеппо. Жизнь там по сравнению со здешней — легче.
— А кто рассказал твоей тетушке о том, что пение в монастырской церкви отложено?
— Этот имперский стражник и рассказал. Он грек, ему тридцать лет, а зовут его…
— И знать не хочу.
Я почувствовал, как тяжесть сдавила мне грудь. Марта рассеянным взглядом смотрела куда-то вдаль и молчала, а потом вдруг придвинулась и положила руку мне на плечо. Я опасливо огляделся, не наблюдает ли кто за нами, но рядом не было никого, кроме скалистого голубя, что-то выискивающего в земле… Тихий внутренний голос настойчиво убеждал меня обнять Марту за талию, предаться всепоглощающей и наисладчайшей любовной страсти и не расставаться с ней до конца жизни… Этот голос, как я узнал спустя несколько недель, был голосом Азазеля, который из глубины нашептывал мне: «Не потеряй Марту, как потерял Октавию двадцать лет назад».
— Это был не мой голос, Гипа, твой дух взывал к тебе.
— Азазель, не путай меня, дай закончить написанное. Время истекает, и грудь моя стеснена. Через несколько дней я уеду отсюда.
— Ладно, замолкаю, уже совсем замолчал… А голос все же был не мой.
* * *
С того памятного вечера, когда мы последний раз сидели рядом, прижавшись друг к другу, минуло два месяца. Тогда я не откликнулся на звучавший внутри призыв обнять Марту и утолить жажду сладкой страсти. Вместо этого я размышлял, к чему может привести мой порыв… Мы еще больше привяжемся друг к другу, думал я, а ведь мне предписывалось порвать все связи с мирской жизнью, не говоря уж об отношениях с женщинами… Но Марта не была похожа на других женщин, она скорее напоминала ребенка или ангела. Могу ли я бросить ее в объятия этого имперского стражника, грека по происхождению, имени которого я не пожелал узнать? Будет ли он понимать ее так, как понимаю я, и будет ли она любить его, как любит меня? И неужели наступит день, когда она снизойдет до него и будет петь в его кровати свои негромкие песни? Марта не такая, как прочие женщины. Но если она начнет выступать в кабаках Алеппо для пьяных и грубых арабских и курдских купцов, то неизбежно превратится в падшую женщину, кочующую из постели в постель разных проходимцев. Марта провела в Алеппо несколько лет, но она ничего не рассказывала о том, что происходило с ней, правда, я и не спрашивал… А может быть, это ее тетка выдумала все специально, чтобы заставить меня бежать с Мартой и жениться на ней? Но как мне жениться, если всю жизнь я прожил монахом? Я монашествую уже двадцать лет, и что, я должен отдать эти годы в качестве выкупа за двадцатилетнюю девчонку? Да через десять лет я превращусь в немощного пятидесятилетнего старика, а она все еще будет цветущей женщиной, ее будет тянуть к мужчинам, на нее будут смотреть похотливыми взглядами, и она будет строить куры у меня за спиной! Неужели мне придется провести остаток лет, сторожа ее? И довольствуюсь ли я сам ролью соглядатая, столько претерпев в своей жизни и превратившись сам не знаю в кого. Я доктор? А может, монах? Посвященный или заблудший? Христианин или язычник?
Ознакомительная версия.