— Ну, и что? — насторожился Омар.
Старик, вошедший во вкус:
— Давай напишем об этом! Ты хорошо пишешь. Отошлем письмо городскому имаму…
— Почему же не сразу шейх уль-исламу? — усмехнулся Омар, холодея от ненависти.
— Верно! — воодушевился старик. — Изобличим отступника, может, получим награду, а?
Омар — угрюмо:
— Вот что, почтенный…
— Пиши! — прошипела Ферузэ ему на ухо. — И потребуй шесть дирхемов.
— Прочь! — рявкнул на нее Омар — впервые с тех пор, как она у него поселилась. Ферузэ, потрясенная, свалилась с террасы, где они сидели. — Вот что, зловредный старик. Аллах даровал человеку грамоту для вразумления. А доносы писать — какое уж тут вразумление? Дело подлое. Не к лицу мужчине. Не затем бог наградил меня способностью к словесности, чтобы я ею травил кому-то жизнь.
— Но ведь он — безбожник! — Глаза у старика перестали бегать и уставились, неумолимо честные, правые в своей слепоте, прямо Омару в глаза.
— Я сам безбожник! — взревел Омар. — А ну, убирайся отсюда. — Омар сбежал с террасы, выхватил из груды саксауловых дров тяжелую корявую дубину. — Сейчас я тебе покажу, старый кляузник…
— Тогда я… тогда я на тебя напишу! — пригрозил старик, вмиг оказавшийся у калитки. — Найду другого грамотея. Вот негодяй! Сам и писать-то не умеет, а туда же…
— Пиши! Пиши донос. Иначе тебя продерет кровавый понос!
Омар, потерявший голову от ярости, с такой силой метнул кривую дубину, что она, грохнувшись о столб закрытых ворот, с треском распалась на куски и осыпала старика щепками. Саксаул — он твердый, но хрупкий.
Старик, смертельно испугавшись, застыл у калитки, не смея шевельнуться.
— Убирайся, — устало кивнул ему сразу остывший Омар. — Но запомни: если ты еще раз появишься в нашем переулке, я тебе ноги переломаю.
Старик благополучно скрылся.
— Шесть дирхемов, шесть дирхемов, — рыдала Ферузэ в стороне, на помосте.
— Вот что, милая, — холодно и жестко сказал Омар, присев рядом в нею. — Если ты еще раз произнесешь в этом доме слово «деньги», я тебя в тот же миг перекину через ограду. Даже калитку не стану открывать.
"Повторяюсь, — горько усмехнулся Омар. — Если ты еще раз… ноги переломаю, через ограду перекину. И переломаю! — воскликнул он мысленно с вялой решимостью. — И перекину".
Повторяющиеся угрозы — очень часто угрозы пустые.
— Но… как же мы будем жить? — давилась слезами Ферузэ.
— А что ты понимаешь под словом "жить"? — сказал Омар спокойно и проникновенно. — Ты сыта, одета, обута. Есть крыша над головой, есть постель. Никто тебя не обижает. Я тебя люблю. Чего еще? Сколько платьев нужно одной женщине? Допустим, сто. Или тысячу. Но кого ты ими хотела бы удивить? Весь мир? Или старуху Айше? Мир велик, его ничем не удивишь. Старуху — можешь, но она ничтожна, не стоит стараться ради нее.
— Я думала… думала, раз ты поэт, да еще знаменитый — у нас будет какая-то особая жизнь.
— А разве у нас не особая жизнь? — вскинул брови Омар. — Мы ни от кого на свете не зависим. Живем, как хотим, как умеем. Никому поклонов не кладем. Мы свободны, как дети! Весь мир наш. С горами, реками, зелеными долинами. С небом в ярких звездах. И с нашей страстью.
— Что мне звезды? Я живу на земле.
— Ну, хорошо. — Омар принес стопку исписанных листов. — Вот, я работаю сейчас над новой книгой…
Он задумал написать яркую сказку по рассказу Али Джафара о самаркандском юноше, который угодил ночью в селение гулей-людоедов. Она должна стать небывалой сказкой! Он подробно разработает каждый шаг, каждое движение. И так достоверно, как будто все происходило на самом деле. Уж он позаботится о красках! Не чернилами — разведенным золотом будет писать. И посыпать строки, чтобы просохли, не песком, а толченой бирюзой. И придаст своей сказке смысл хоть и печальный, но философский. Кто поймет — тот поймет.
— Закончу — преподнесу окружному правителю. Он здесь у нас — чем не царь? И мы сразу разбогатеем. Полы устелем коврами, стены увешаем шелковыми сюзане. Углы заставим сундуками, ниши завалим посудой. Будешь весь день есть сладкое. Будешь есть что захочешь, из десяти сразу мисок, если не хватает одной. Кур, куропаток, жареных соловьев. Хоть крокодилов индийских. Растолстеешь! Сиди, озирайся — и радуйся. Найму тебе служанку, будет мух от тебя отгонять, будет слух твой услаждать нежной песней. Отхожее место — и то превратим для тебя в уголок рая. Будешь… сквозь дыру в роскошном ковре.
Такой бы жизни ты хотела?
Будет!
Но подожди, потерпи. Не прогадаешь. Все равно все мое останется тебе, — я проживу еще лет двадцать, не больше, а тебе сейчас только шестнадцать. Успеешь насладиться жизнью.
— Ждать, терпеть…
— Ну, конечно, — печально вздохнул Омар. — Мужчина может ждать и терпеть. Женщина — нет. Ей сейчас — вынь да положь.
"О боже! — подумал он с тоской. — До чего я докатился. Обрыскав всю нашу Вселенную, искупавшись в лучах далеких звезд, пронзив острой мыслью бесконечность и соприкоснувшись с вечностью, свалился в грязную яму — и лезу из кожи, чтоб угодить… кому? Позор!"
— Вяжут у вас в селе?
— Вяжут, — удивилась она его вопросу.
— Что именно?
— Платки, покрывала. И прочее.
— Значит, ты знаешь, что вязание начинается с одной, первой петли, и так, терпеливо, цепляя петлю за петлю — до конца. Сколько внимания нужно, усидчивости, прилежания. Огромный труд, тяжелый и долгий! Можно ослепнуть. Пропустишь одну петлю — и все расползется. Так и писатель вяжет книгу: слово к слову, строку к строке, страницу к странице. Нить он вытягивает из головы, превратив в пряжу свой мозг. Понимаешь?
— Не понимаю!
Он встал. Губы и руки у него дрожали.
— Вот тебе десять динаров. Отдашь старухе Айше. Будет рада. У нее твое место. Собирайся! Я больше не могу нести бремя твоего присутствия.
— То есть как? — оскорбление встрепенулась Ферузэ. — Ты меня гонишь? Меня? Я сама уйду! Ты, корявый старик, никчемный поэт, пьянчуга, меня гонишь? На что ты мне нужен? Посмотрись в зеркало — разве ты мне пара? — Она лихорадочно принялась собирать свои вещи. — Старуха Айше… пятки мне станет лизать, если я к ней вернусь! И какие любовники у меня заведутся: молодые, красивые, щедрые.
— Давай, давай, — тяжко вздохнул Омар. — Ступай к своему носильщику.
— Всем скажу, что ты злой и жестокий! Что ты ячменную водку пьешь, что ты сумасшедший! Ни одна женщина больше к тебе не придет.
Ферузэ ушла, обругав его последними базарными словами. Но он не слышал ее. Даже вслед ей не посмотрел.
Он, тяжко сгорбившись, сидел на краю помоста и долго глядел в пустоту пустыми глазами.
***
"Не открою, — сказал себе Омар, когда наутро в калитку опять постучали. — Я ни в ком не нуждаюсь. Постучат и уйдут".
Но стук — неотступен, настойчив и даже грозен. Вот люди! Что там у них еще стряслось? Открыл калитку — вломились в красных кушаках, с палками в руках.
— Ты Абуль-Фатх Омар, сын Ибрахима?
— Допустим. А что? Убили кого, обокрали?
— Судья Хусайн ибн Али ибн Микаль требует тебя пред свои очи.
— А что случилось?
— Собирайся! Там узнаешь.
"Какие дела у судьи ко мне?" — недоумевал Омар по дороге. Страха он не испытывал. Ибо не знал за собой никакой вины.
Судья занимал возвышение в глубине низкой длинной комнаты с опорными столбами. Ставни на решетчатых окнах раскрыты, но от хмурого неба в комнате сумрачно, и ряд женщин в чадрах справа от входа напоминает в этом сумраке серых сов, сидящих на ограде. Слева от входа — четверо безмолвных степенных мужчин, которых Омар видит первый раз.
Воздух сух, пахнет пылью и дымком от жаровни. Перед судьей горит свеча. Будто огненный глаз дракона, готового съесть Омара.
Он поклонился, сел, спокойный, на кошму у порога.
Тощий, корявый судья в огромной чалме, с задумчивоболезненным взглядом старого развратника, вытянул тонкую шею.
— Абуль-Фатх Омар, сын Ибрахима?
— Да, ваша милость.
— Подойди ближе!
Омар оглянулся на стражников у входа, на их толстые палки, пожал плечами, подошел ближе.
— Садись, злодей! Говори, женщина, — кивнул судья налево от себя.
Женщина у помоста откинула с лица чадру, и Омар узнал… старуху Айше. Она принялась вопить, заливаясь слезами, низким утробным голосом:
— Этот негодяй… подлый, грязный человек… развратник… силой увел у меня Сорейю, лучшую девушку… и продержал ее у себя, связав по рукам и ногам, пятьдесят ночей. И делал с ней, что хотел. Совсем замучил бедняжку. Еле вырвалась! Еле живой вернулась ко мне. Пятьдесят ночей! Сколько убытку я потерпела…
Судья слушал ее, напустив на себя мучительно скорбный вид. Будто ему сообщили, что у него умерла любимая дочь. Или Кааба в Мекке развалилась.
— Сколько? — спросил он печально.