Худощавый, рябоватый, живой Евлампий тоже говорил мало, но веско:
— Наши ткачи уже предъявили Бакулину свои требования. Вы их знаете — восьмичасовой рабочий день и прочее… Хозяин, мать моя, святая богородица, — вставил любимое присловье, — и не думает их выполнять! Коли через пять дней не раскачается, с фабрики выходим. Просим нас поддержать…
Решение о всеобщей стачке было принято дружно. Договорились: начинать двенадцатого мая по гудку бакулинской котельной, а в оставшиеся дни усилить подготовку. Утвердили общие требования, двадцать шесть пунктов. Андрей Бубнов зачитал призыв «Ко всем рабочим и работницам г. Иваново-Вознесенска»:
— «Не хватает сил больше терпеть! Оглянитесь на нашу жизнь: до чего довели нас наши хозяева! Нигде не видно просвета в нашей собачьей жизни! Довольно! Час пробил! Не на кого нам надеяться, кроме как на самих себя. Пора приняться добывать себе лучшую жизнь! Бросайте работу, присоединяйтесь к нашим забастовавшим товарищам. Выставляйте 26 требований, изданных нашей группой. Присоединяйте к ним, кроме того, свои местные частные требования! Собирайтесь для обсуждения ваших нужд в городе и за городом!»
Под конец Федор Афанасьевич представил посланца Москвы, добавив, что партийные организаторы на время стачки приедут также из других городов, и предложил Трифонычу сказать слово.
— Мне пока еще трудно, только приехал… Если по совести, не ожидал увидеть такое… Видно, что подготовились вы хорошо. Особенно отрадно, что требования ваши не только экономические, но и политические. Требуя созыва Учредительного собрания, показываете свою политическую зрелость… — Михаил Фрунзе — именно он приехал под кличкой Трифоныч — понравился всем. Не заносился, не выставлял себя этаким всезнайкой, но и не робел. Был спокоен и деловит. — Но главное, товарищи, внереди… Успех вашей стачки во многом будет зависим от правильного руководительства, от вас… Со своей стороны обещаю: останусь с вами до победного…
Из леса Афанасьев, Фрунзе и Балашов выходили под охраной дружинников. Впереди, не снимая ладони с ребристой рукояти револьвера, торопился Ваня Уткин, замыкал шествие Васька Морозов, коренастый хлопец с короткой бычьей шеей. По дороге Фрунзе немного рассказал о себе: родился в Пишпеке, пыльном туркестанском городишке у подножья снеговых гор; учился в Политехническом; в пору студенческих демонстраций был ранен, арестован, выслан из северной столицы; нелегально жил в Москве…
— Что ж, хорошая выучка, — одобрил Федор Афанасьевич, — теперь поваришься в рабочем котле. Понравились наши фабричные?
— Да, конечно, — поснешно заверил Фрунзе. — Вы знаете, как-то удивительно — интеллигентов никого. В этом что-то необыкновенное…
— Сами обходимся, — гордо высказался Балашов. — Город у нас такой — пролетарский.
Простились на опушке; Уткин повел гостя устраиваться с ночлегом, Афанасьев с Балашовым остались в кустах, чтоб очистилась дорога.
— Газетку Дунаеву не забыл? — встрененулся Отец.
— Две отдал, — успокоил Балашов. — «Вечернюю почту» и «Северный край»…
Евлампий Дунаев со своей ячейкой не подкачали, в назначенный час фабрика Бакулина остановилась. Взревел и тут же захлебнулся гудок; потом, вырываясь клубами пара в майскую синеву, загудел снова — сигнал всеобщей стачки. Фабричный двор заполнили ситцепечатники, прядильщики, ткачи. Глухо топали сотни ног, подымая ржавую пыль. Раздавались выкрики:
— На волю-у!
— Довольно с нас, поработали!
У ворот случился затор. Задние напирали, а перед выходом возник Кожеловский: знать, кто-то предупредил. С красным от гнева лицом, топорща усы, полицмейстер, прибывший с небольшим отрядом казаков, был полон решимости не допустить беспорядка. Он что-то такое кричал, размахивая руками, но в мощном гуле толпы его голоса не было слышно.
— Пропуска-ай! — шумят задние.
Кожеловский выхватил у казака нагайку, вскочил на ноги, накренив пролетку. На мгновение установилась тишина.
— Я покажу вам площадь! — полицмейстер секанул воздух. — Плетей захотелось, так получите!
— У мамы было три сына, двое умных, а третий Иван! — звонко крикнул Дунаев, пробираясь в толне. — Газеты надо читать! Не имеешь права запугивать! — Евлампий поднял над головой «Вечернюю почту». — Царские министры разрешили нам экономические стачки, об этом пропечатано! Разве ты, дядя Иван, выше царя, чтоб отменять его указы?
Кожеловский грузно опустился на кожаную подушку сиденья, почувствовав сильное сердцебиение и звон в ушах. Вот оно, начинается… Вот к чему приводит правительственный либерализм. Нагайка против печатного слова не оружие. Помахал, негодяй, газеткой, и нечем крыть — отступай.
— Кругом… a-арш! — сдовленно скомандовал астраханцам.
Кучер натянул вожжи, пролетка дернулась; качнулись казачьи пики — под насмешливое улюлюканье, крики и свист полицмейстер увел свое войско.
— Смелее, товарищи! — обрадованно заорал Дунаев. — Сами убедились, не тронул! Все на городскую площа-адь!
И покатилось, поехало. К полудню стачка распространилась почти на все заводы и фабрики. Только в корпусах Товарищества Иваново-Вознесенской мануфактуры еще гремели станки. Управляющий, змей подколодный, выставил фабричную полицию с револьверами, чтобы забастовщики не проникли с улицы, ворота — на замок.
Марийка Наговицына, невысокая, плотненькая, точно боровичок, носилась по цехам; перекрывая шум трансмиссий, надрывалась:
— Девоньки-подружки! Бабоньки! Выходите-е! Бакулинские уже бастуют! Бурылинские остановились!
Федор Самойлов, член большевистского комитета, метался по этажам, тряс мужиков за плечи:
— Кончай работу! Неужто не поддержим наших товарищей? Кончай! Выходи на улицу!
Страшно. Весь век горбили спины, страшно распрямиться. Потерять кусок хлеба — страшно. Будет ли улучшение жизни, агитаторам верить ли? Бывало уже, бастовали. А что толку? Плетью обуха не перешибешь, у хозяев мошна тугая — вытерпят убытки. А как терпеть голод, коли заработка лишат?
Самойлов спустился в кочегарку:
— Братцы, туши котлы!
Чумазые как черти кочегары довольны, этих долго уговаривать не надо, рады выбраться из преисподней. Перекрыли ревущие форсунки — тишина. В паровой спохватплся машинист, крутанул маховичок пускового вентиля: машина остановилась, станки замерли. Теперь уже во всем Иваново-Вознесенске.
Площадь Воздвиженского собора, выходящая к городской управе, не могла вместить забастовщиков, люди толпились и на прилегающих улицах. В открытые окна управы доносился неровный гул голосов — неистощимый, как шум морского прибоя.
— Павел Никанорович, как думаешь, сколько их? — спросил Кожеловский, опасливо выглядывая из-за тяжелой шторы.
— Думаю, тысяч сорок, — буркнул городской голова фабрикант Дербенев. — И этот придурок Свирский тут же…
Иван Иванович бросился к столу, раздраженно стукая пером в дно чернильницы, составил телеграмму губернатору: «Сорокатысячная толпа подступила к городской управе. Ведет она себя спокойно. Рабочие обещают охранять порядок, но среди них ведется и агитация крайних, разбросаны прокламации, остановили работу в железнодорожных мастерских. Крайне желателен приезд высшего начальства».
Губернатор Леонтьев состоит егермейстером высочайшего двора, действительный тайный советник, пускай сам разбирается с этой забастовкой. Коли нельзя разгонять силой, с него, полицмейстера, службу не спрашивайте. Ведь это черт знает что, старший фабричный инспектор, будто ровня какому-то там прохиндею Дунаеву, затесался в толпу, слушает бредни смутьянов… Нет уж, господин Леонтьев, приезжайте-ка сюда; для того и ввернул в телеграмме насчет спокойствия, чтоб не напугать…
Евлампия подняли на руках, Морозов подставил могучее плечо, твердое, будто дерево. Дунаев тощий, держать нетрудно, однако в тесноте неловко — Василий пошатывался. Евлампий сдернул с головы потрепанный картуз, шум постененно затих.
— Товарищи! — Разнеслось над площадью. — Я обнажил голову в знак уважения к вашим мозолям… Мы собрались заявить о наших нуждах! А купцы напрасно позакрывали лавки! Они опасаются, что мы начнем грабить… Но мы не громилы, а честные рабочие! Мы предлагаем фабрикантам мирно разрешить спор. Наши фабриканты, они ведь отцы наши, благодетели… — Дунаев сделал небольшую паузу и закончил под общий хохот: — кровопийцы, сукины дети!
В этот момент из-за угла выскочил астраханец; не сумев сдержать разгоряченного коня, наехал на митингующих. Дунаев крикнул:
— Пошел отсюда, ты мешаешь нам, казак!
Астраханец послушно повернул лошадь; в толпе радостно зашелестело: «Вот так их надо… Давеча Кожеловского отбрил… Геройский мужик Евлаха…»
Затем опять произносились речи; Михайло Лакин, грязновский заварщик, читал стихи. Евлампий Дунаев пустил по кругу свой картуз — собирали в «голодный фонд». А потом Виктор Францевич Свирский сказал, не напрягая голоса: