Напроказничали они с Ильей вовсю. Пьяные, пытались требовать сатисфакцию у губернского казначея (у того была молодая любовница, и они решили: даже если один из приятелей сложит голову, второму будет хорошо). Казначей под видом переговоров о дуэли заманил друзей к себе и приказал высечь обоих, как собак. Повесы едва вырвались на свободу с оружием в руках, а потом в гневе на неучтивость казначея обзывали его пошехонским графом и три ночи подряд взрывали у его дома петарды.
Потом, как раз в Судный день, пустили в синагогу пойманную где-то сову, а дверь крепко подперли толстым колом.
Полицмейстер пытался их унять — они, уплатив задаток, прислали ему гроб, обитый глазетом, и могильную плиту с гранитным крестом, на котором было уже высечено все, что надо, кроме года смерти. Полицмейстер с горя запил, а присланное сложил под навес в своем дворе: все же дешевле обойдется.
В Суходоле и вовсе разошлись. Возникла срочная необходимость выпить с офицерами, сидевшими на гауптвахте. Захватили здание «абвахты», спалив с наветренной стороны пуд и четыре фунта серы. Когда стража разбежалась, вытащили очумевших коллег из здания и умыкнули их в Куриловичи. Где ипили три дня.
Там их и застал Исленьев, который приехол в гости к Веже и, прослышав об озорстве, поехал утихомиривать повес. Разнос сделал приличный и посотевтовал, усле не хотят высылки, быстрее заканчивать идиллическое прошание с «милой родиной» и следовать дальше. Илья Ходанский, которому все равно некуда было деваться, пошел с Якубовичем добровольно сражаться за веру, царя и отечество.
Тем все и кончилось.
А Исленьев после этого неприятного случая поехал снова в Вежу. Старик обрадовался ему.
Алесь немного посидел в их компании, забившись в самый уютный уголок, положив себе на колени «Дафниса и Хлою» (такие вещи в последнее время начали интересовать его), и то слушал, то читал.
А на витражах окон плыли чудесные птицы, рыбы и крылатые женщины. Они просвечивали насквозь так, как никогда не светятся обычные краски. Светились гранатовым, желтым, апельсиновым цветом, как светятся на солнце бокалы с видом.
— Пройдисветы, — улыбался Вежа. — Ну что они, скажите вы мне, граф, сделают с теми французами да англичанами?
— А ничего. — Лицо графа было брезгливо. — Что в их голове есть, кроме этой мерзости с совой да пьянки?
— Вот я и говорю… Скажите, кто прав — те, что идут сражаться, или те, что ожидают?
Исленьев покосился на Алеся. На лице у деда появилось недовольное выражение.
— Я и сам не знаю, — сказал граф, поглаживая седые бакенбарды. — Скажу лишь, что нас побьют все равно, непременно. Плохой, пустой человек добровольно под пули не пойдет, пойдут лучшие и погибнут. А их и без того не густо.
— Бьют, — вздохнул дед. — Ой, бьют. Ткнули нас носом.
— Это все понимают. Позволили им под Евпаторией высадить десант, такой плацдарм отдали… И это злосчастное поражение у Альмы… Что меня удивляет, так это то, что, ей-богу, нечем им, врагам, особенно гордиться. Солдат наш смелый, безотказный, умный. Достойнее их по прочности, терпению, силе. Да и генералы у них не лучше. Этот их Сент-Арно — кто оп? Шулер в прошлом, актерик, со всеми отрицательными чертами этой профессии.
— Так в чем же дело?
— А в том, что самый сильный солдат без хлеба, без оружия, без отдыха, без… свободы очень скоро превращается в дохлую клячу. И самая лучшая голова, когда на нее приходится по сто дураков, ничего по может. Нахимов, бедолага, как страдает. Мужественный человек, любящий родину. А различная погань, которую всю жизнь воспитывали в надежде на приказ начальства, на старшего дядьку, — они над ним посмеиваются. Нашли у человека «недостаток», «травит» он в море, хоть и адмирал. Что поделаешь, если организм такой. Он «травит», но с мостика не сойдет, пока дело не доведет до конца.
— Нельсон тоже «травил», — сказал Алесь.
— Правда? — обрадовался граф. — Ну, утешил!
— Я солдат, — продолжал после паузы граф. — Я иду, куда мне приказывают… Но по своей охоте я б туда не просился.
— Почему? — спросил дед.
— Каждый лишний человек — это отсрочка конца.
— Хуже, думаете, не будет? — спросил Вежа.
— Хуже быть не может, — сказал граф. — Хотя бы потому, что каждое новое царствование вначале на несколько лет отпускает гайки, зарабатывает себе доброе имя.
— Чтоб потом сделаться еще хуже. Слышали мы это.
— Однако же несколько лет, — сказал Исленьев, — это очень важно. И потом почти обязательно амнистия. Значит, те, кто жив еще, вернутся. И я встречусь со своей молодостью.
Вежа осторожно подлил графу вина. Старик грустно улыбался.
— Я сегодня слышал пророчество, — сказал он. — Пророчил тут один лапотный Иеремия: «Просвистят они Свистополь».
— Ничего удивительного. Сорокалетнее скверное положение в армии. Почти тридцатилетнее замалчивание общей продажности, слабости, жестокости к простым людям, рабство.
— Все было хорошо, — поддакнул Вежа. — Уж так хорошо, что выяснилось — пороха не было. Умели ходить на парадах и не умели по грязи. Загордились. Всю историю думали наполеоновским капиталом делать…
И снова осень. Снова гимназия. Снова зима с заснеженными вербами над Вилией, с запахом березовых дров. Только теперь Алесь жил с Кирдуном и Логвином. Было бы совсем плохо, если б не «Братство чертополоха и шиповника» да редкие, очень редкие письма от Кастуся и еще более редкие, сдержанные и суховатые, весточки от Майки. Летом почти не виделись — Раубич повез дочь на воды. А разлука и не в такие годы очень редко ведет к лучшему. Забываешь голос, жесты, черты и, наконец, даже то, что лучше всего говорит о дружбе, — неподдельное ощущение человека рядом с собой. У нее, конечно, новые знакомые, новые люди вокруг, новые мысли.
Это было больно.
А потом снова пришла весна. Осел ноздреватый снег. Чудесно синело над городом чистое, с редкими стремительными облаками небо. Облака мчались из-за горы, из-за короткой, будто нарочно усеченной сверху, Гедиминовой башни — два этажа, на которых примостился и нелепо, как жук-плавунец, махал в воздухе лапками оптический телеграф. Передавал неутешительные новости. Весь март и весь май продолжалась ураганная бомбардировка Севастополя, не хватало оружия, гарнизон обессилел и держался лишь благодаря мужеству сердец, сердец — без помощи, без укреплений, без провианта, без обозов. И еще о том, что погибли в июне Истомин и Нахимов, что власть над людьми в руках тех, кто не способен руководить даже собой.
Все чаще у витрин, где вывешивались листы-сообщения с театра войны, можно было услышать хмурое:
— Начальнички, трасца им в бок…
Главного, на голову которого следовало насылать «трасцу», уже не было. Бомбы падали на дома Севастополя весь март и май, рвали поверхность бухты, могилу флота. Но даже отголоска взрывов их не долетело до собора в северном городе, где был похоронен человек гренадерского роста, обладавший при жизни умом обозника.
…Учитель Гедимин после траурного богослужения собрал гимназистов в большом холодном зале и долго молчал, поглаживая свои бакенбарды. Из разреза фалд форменного сюртука торчал носовой платок, который он посчитал нужным вытащить заранее, еще перед началом речи.
— Плакаць будзе зараз… Свидригайло, — как всегда слишком громко, сказал рассеянный Грима.
Ближние ряды грохнули смехом. И это было хорошо, потому что они заглушили смысл сказанного. Гедимина называли Свидригайлом за въедливость и мелочную склочность. Не слишком ли много чести ему было в его настоящем имени? Кое-кто говорил, что и Свидригайлы ему многовато: крамольный князь имел хотя бы собственные мысли и не боялся бороться за них, а этот был верноподданнейшим из верноподданных и вечно гордился тем, что он «истинно русский и всех этих полячков, хохлов-задрипанцев, лягушатников, колбасников, жидов и других инородцев терпеть не может».
— Опять Грима?! — угрожающе спросил Гедимин.
И тогда, понимая, что в такой момент гнев этой падали может стоить Всеславу тройки по поведению, Петрок Ясюкевич сказал:
— Извините, господин учитель. Это я.
— Что такое? — бледно-голубые глаза Гедимина вопросительно смотрели в невинные, искренние глаза Петрака.
Глаза Ясюкевича не умели лгать. Как бы он ни озоровал, они были простыми и честными, эти глаза.
— Ну? — немного мягче сказал Гедимин.
— Я случайно наступил ему на мозоль, — объяснил Ясюкевич.
— Что он сказал?
— Плакаць будзеш зараз… Задрыгайло, — преданно и просто сказал Петрок.
— Х-хорошо, — смягчился Гедимин. — Ваше счастье, Грима.
Подумал.
— А за то, что употребляете мужицкий говор, будете наказаны, Ясюкевич. Пятьсот раз перепишете это по-французски, по-русски и по-немецки.