«Пепеляевщина, – возражал Трупп, – это идейное движение без примеси авантюристических элементов, гревших руки на гражданской войне, и только невольно соприкасавшееся с этими элементами... Только идею можно защищать столь упорно. Только борьба за идею очищает движение от грязи».
И резюме: «Если обвинение говорит, что никогда еще Советская Россия не была так сильна, как сейчас, и делает из этого вывод, что подсудимых нужно расстрелять, то мы, защита, думаем иначе. А именно: Советской России сейчас не нужны эти жертвы, она не станет топтать побежденных».
Коллеги Труппа подчеркивали, что большинство подсудимых – «выходцы не из родовой знати, а из интеллигентской среды», что «их раскаяние чистосердечно», а защитник Малых пошел еще дальше. «Судить этих людей, – сказал он, – нужно за Якутский поход, но не за участие в гражданской войне в Сибири. Обеими сторонами было тогда пережито много мук, пролито много крови, много горьких жгучих слез. Судить этот период трудно – это исторический сдвиг двух миров, это историческое прошлое. Это дело истории, общественная совесть не судит его».
27 января, в день похорон Ленина, по городу прошли траурные шествия. На вечернем заседании председательствующий, не зная или позабыв от волнения о саркофаге и мавзолее, объявил: «Товарищи! Сейчас опускается в могилу тело нашего горячо любимого вождя, товарища Ленина».
В 20 часов 33 минуты в зале гасят свет, в темноте все встают и поют хором: «Вы жертвою пали...» Аккомпанемент – прощальный салют в исполнении красноармейской роты, выстроенной на главной городской площади.
Подсудимых, чтобы не диссонировали с атмосферой надгробного единения, выводят в коридор. Они слышат доносящиеся с улицы «глухие раскаты залпов».
В последующие дни процесс возобновляется в прежнем режиме, без видимых отклонений от нормы.
За день до его завершения подсудимым дают последнее слово. Все, включая Пепеляева, признают вину и просят о смягчении своей участи.
В полдень 2 февраля суд удаляется на совещание.
Через сутки оглашен приговор: двенадцать человек – к пяти годам заключения с поражением в правах еще на год, сорок один – к десяти, Пепеляев и остальные – к высшей мере наказания.
Задолго до окончания процесса было зачитано подписанное всеми семьюдесятью восемью подсудимыми «Обращение к оставшимся за границей офицерам и солдатам русской армии».
«Мы, – говорилось в нем, – обращаемся сейчас не к тем, кто вел, ведет или собирается вести гражданскую войну ради своей выгоды и наживы, и не к тем, кто мечтает о возврате к разбитому старому... Мы обращаемся к тем, кто, как мы, хотел счастья своему народу, кто, какмы, искренне и глубоко любит родину и кто заблуждается до сих пор, как заблуждались и мы. И мы говорим им: вдумайтесь в это наше последнее обращение, вернитесь в Советскую Россию, отдайте себя на ее суд, идите сюда работать и выковывать здесь, рука об руку с советской властью, то благополучие и счастье народа, за которое мы так долго и так неумело боролись...»
Здесь еще можно отыскать следы искреннего чувства, но из дальнейшего видно, что сочиняли этот документ не те, кто его подписал. Трудно поверить, что пепеляевцы сами додумались именовать себя людьми из «неподвижного болота мещанской среды дореволюционного безвременья», которые «уцепились за жалкие обломки разметанного революцией старого строя и старались склеить из них храмину своего обывательского демократизма». Еще сомнительнее, что их осенила бы мысль объяснить свое решение отправиться в Якутию доверием к «систематической лжи продажной зарубежной печати» о положении в СССР. Чтобы знать эти пропагандистские клише, нужно было регулярно читать советскую прессу.
Они подписали обращение в надежде, что им сохранят жизнь и дадут небольшие сроки заключения, но одни подошли к делу цинично, а другие в той или иной степени разделяли идеи этого документа. В Гражданской войне победили красные, и, хотя «Божий суд», то есть поединок, определявший, кто из двух противников прав, столетия назад стал историческим казусом, его смысл не умер – подсознательно победа по-прежнему ассоциировалась с правотой.
За полгода до суда, на «Индигирке», через день после отплытия из Аяна, Пепеляев под впечатлением бесед с Вострецовым и, может быть, предъявленных ему каких-то примет новой жизни вроде кружков по ликвидации неграмотности среди красноармейцев записал в дневнике: «Душевный кризис. Все переоцениваю, но правда и истина вечны. Если то благо народное, во имя которого я боролся, осуществлено или осуществляется другими, все силы жизни отдам служению новой России. Если нет, если царствуют зло и неправда, никакими силами не заставить меня признать эту власть».
Во Владивостоке, через который его провезли в домзак ГПУ, или по дороге в Читу, где на станциях, из окна вагона, он мог наблюдать за людьми, в его дневнике появилась еще одна запись, без даты: «Всюду вижу мир. Злоба, война улеглись... Боже! Но почему же Куликовский, этот старый революционер-народник, не оценил положение?.. Роковая ошибка, за которую я поплачусь. Поймут ли меня?»
Тогда же в своей биографии-исповеди Пепеляев написал, что увидел в Советской России пусть не то, о чем мечтал, но, во всяком случае, попытку воплощения этого в жизнь. И закончил не без пафоса: «Да не подумают, что я пишу это под страхом ответственности – нет, ее я не боюсь, не раз смерть своими страшными глазами заглядывала мне в глаза в бесчисленных боях Германской и Гражданской войны и там, в суровых полях далекой Якутии. Говорю и пишу, как думаю».
Вопрос не в том, лицемерил он или писал правду или в какой пропорции смешивалось одно и другое, а в том, насколько желание жить и страх за семью заставили его убедить себя, что он действительно так думает.
После того, как огласили подписанное подсудимыми обращение, мало кто сомневался, что они получат незначительные сроки или будут амнистированы. В противном случае лишался смысла их призыв к бывшим товарищам по оружию вернуться на родину и «отдать себя на ее суд». Вероятно, так все и было задумано, приговор предполагался максимально мягкий, но из-за смерти Ленина руководящие инстанции дали обратный ход.
Все пошло по другому сценарию. Дальневосточный ревком постановил «приветствовать приговор как революционно правильный и соответствующий духу советского законодательства», но одновременно ходатайствовал перед Москвой «о неприменении к Пепеляеву и его сообщникам высшей меры наказания».
Через десять дней председатель ВЦИК Енукидзе это ходатайство удовлетворил – смертную казнь заменили десятилетним заключением, в прочем все осталось без изменений.
РАЗНЫЕ СУДЬБЫ. СТОЛЯР И ПИСАТЕЛЬ
«Обращение к оставшимся за границей офицерам и солдатам русской армии» было опубликовано в харбинской просоветской газете «Вперед», выдержки из него со злобными комментариями печатали другие эмигрантские издания. Это вызвало разочарование в участниках Якутского похода. Над Пепеляевым, раскаявшимся на суде и все равно угодившим на много лет в тюрьму, откровенно издевались. Публицист Всеволод Н. Иванов именовал его «каким-то наполеонистым Фигаро».
«Прожил он свой век при монархии, не понимая ее смысла, и в смутную годину оказался таким же темным человеком, руководимым политическими фантазерами и мошенниками. То, что принес покаяние советской власти, еще не означает, что он встал на ее сторону. У таких людей, не привыкших действовать принципиально, – витийствовал Иванов, вскоре ставший секретным агентом ГПУ в Харбине, – нет сторон. Они – листья, облетающие с дерева дореволюционного российского общества, подточенные червем интеллигентщины».
Свойственная Пепеляеву зыбкость политических убеждений, его неспособность безраздельно примкнуть к какой бы то ни было партии – черта не столько даже интеллигента, сколько взыскующего Божьего Града русского праведника. Ни интеллигент, ни жертва «мошенников», ни тем более авантюрист в стиле Наполеона или Фигаро, каким Пепеляева изображал Иванов, словно речь шла о четырех разных людях, не мог бы, как он, из ледяной якутской бездны в отчаянии воззвать к безответным небесам: «Господи, научи меня понимать благо народное, укажи пути доброго служения Родине, укажи правду, дай твердо идти по пути добра и счастья народного!»
Устрялов чуть ли не единственный написал сочувственную статью о друге, но и в ней говорилось, что «пафоса государственного он вообще чувствовать не умел», что «суровый дух автократического водительства ему не мог не быть враждебным» и Пепеляев пал жертвой собственного «поверхностного демократизма, усвоенного из вторых и третьих, да к тому же весьма захолустных рук» – этим объяснялось его недовольство и Колчаком, и советской властью, а то, что в конце концов он принес ей повинную, стало, по Устрялову, таким же следствием непонимания ее природы, как и борьба с ней.