Халат из плотного полосатого шелка, вытканный в Самарканде, плотно облегал хилое тело Мамая. Ладони, натертые киноварной хной, были круглы, а не узки, как хотелось бы хану. Пятки он тоже красил хной; ноги его были коротки и кривы, а не белы и стройны, как у персидских царей. Аллах, создавая хилое Мамаево тело, видно, по ошибке вложил в него жажду власти, побед и богатств. И понадобилось великое напряжение — хитрость, жестокость, лесть и бесстрашие, чтобы достигнуть власти, побед и богатств. Теперь достиг, и оставалось немногое, чтобы встать над миром, как некогда стоял Чингиз.
Его тревожили слухи о некоем амире Тимуре, умном, жестоком, победоносном. Но теперь, говорят, Тимур двигался из Самарканда к югу, и еще не настало время им скрестить мечи. Пусть Тимур ломает свой меч в Иране; настанет время, и Мамай, управившись на Руси, вонзит свое лезвие с севера в Тимурову спину.
Хилый, стареющий, худобородый Мамай сидел в низкой, темной, гнилой избе, пропахшей онучами, долго сушившимися здесь. По ночам его щекотали усы каких-то громадных насекомых; он боялся, не смертелен ли их укус, и узнал, что русские называют их кара-ханами, что означает — черные князья.
Лежа в ожидании Ягайловых и Олеговых сил, ради которых он и стоял здесь, он думал о большой стране, разлегшейся впереди. Полтораста лет владеют ею ханы. Батый прошел через нее, как чума. Баскаки сто лет сидели в ее городах, собирая дань для Орды, сто лет высасывали из нее всю кровь до последней капли. Воины многих ханов набегали на нее грабить, брать пленных — этими набегами ханы платили своим воинам, чтобы сберечь собственную казну. Жгли. А городов в ней не убывало. Снова и снова приходилось их жечь, жертвовать тысячами людей. Резали. А людей не убывало, все шире и шире разрастались их поселенья, все многолюднее становились их города. Теперь опять, как во дни Батыя, впереди большой народ, большое войско врага, богатые города, бескрайные шляхи.
Неделю назад Мамай отправил послов к Дмитрию, на Москву. Надо было успокоить Дмитрия, чтоб князь прозевал то время, когда Мамай, переправившись через Оку, ударит на московские земли. Тогда понадобятся плети, а не мечи.
Он послал к Ягайле. Торопил. А от Олега прибыл посланец; ждал послов и от Дмитрия.
Ночь была тиха и тепла, а теперь, утром, снова задуло с Москвы, стлался туман, перепадал дождик.
Тюлюбек сполз с печи. В избу начали собираться вожди войск, мурзы, потомки ханов, переводчики. За стеной шедший с войском певец тянул, обернувшись к дождю, нескончаемую песню о ковыле в степи, о табунах в степи, о далеком городе Бейпине, что в семь рядов высится над землей и на семь рядов выстроен в недрах земли, о Манасе.
Ввели Олегова гонца.
Грузный боярин переступил порог, сгибаясь под притолокой: низко поклонился Мамаю и всем мурзам его.
В избе было тесно. Перед Мамаем едва хватало места для одного этого неповоротливого рязанца.
Хан не взял послания, велел переводчику спросить:
— Скоро ль намерен слуга мой, рязанский Олег, явиться со своими удальцами?
Боярин почтительно сощурил глаза, обеими ладонями поднял перед собой свиток:
— Тут обо всем писано, царь-государь.
— Пятый раз мне пишет. Мне нужны не письма, а воины. Я обращу рязанские земли в свое пастбище. Скажите ему.
— Батюшка-царь! Не гневись! Низко тебе кланяется Ольг Иванович. Вот-вот подойдет.
— Чего ж еще не подошел?
— А коль тебе надо овечек своих пасти у нас, паси, милостивец. Мы завсегда тебе служить рады. Любим тебя.
Мамай рассердился:
— Где его войско?
Боярин оробел перед лицом Мамая:
— Оружье он напас. По душе скажу: носить-то оружие некому, людей мало.
— Больше ждать не буду!
— Да ведь, батюшка, твои ж сабельки нашу краину обезлюдили!
— Чего ж врал, сулился помогать?
Рязанец стоял на коленях, кланялся, уверял, что Олег незамедлительно подведет войска.
— Уж из Пронска на Скопин идут. А от Скопина до Дубка далеко ль? Вот-вот будут.
И совсем обмер — Мамай вскочил с шелкового ложа и начал торопливо всовывать голые ноги в зеленые расшитые туфли. И кричал:
— Скажи твоему князю: сейчас же не явится — вызову сюда и велю отхлестать плетью!
Рязанец на животе выполз из избы передавать Олегу Мамаев гнев.
Еще не утих гнев, когда привели Тютчева. Тютчев вошел со своим переводчиком, стоял, не кланяясь, — ожидал, пока мурзы раздвинутся. Дождавшись, спокойно поклонился и спросил:
— Ты, хан, бумагу великого государя сам читать будешь либо мне ее тебе на словах сказать?
Тютчевский переводчик, точно сохраняя слова Тютчева и строгость его голоса, перевел.
— Что пишет?
— Кланяется тебе. Дивится, зачем идешь? Чего тебе мало? Больше бы тебе дал, да нечего. На твою щедрость уповает. О твоем здравии справляется.
Мамай сорвал с ноги туфлю и, сверкнув раскрашенной пяткой, закричал:
— На, на! Отдай Дмитрию! От великой моей щедрости. От его великой славы пришедшему дарю с ноги моей спадшее!
— Туфельку, хан, до поры оставь. А государь великий князь Дмитрий Иванович велел мне дары его тебе передать. Прикажи принять.
Мамай, не ожидавший от посла спокойного голоса, но упорствуя в гневе, приказал мурзам:
— Возьмите! И на те дары накупите себе плетей. Золото и серебро Дмитрия все будет в моей руке. А землю его разделю меж вами. А самого заставлю моих верблюдов пасти.
Тютчев вдруг перебил хана;
— Мне, хан, недосуг слушать твой разговор промеж мурз, говори мне.
— Что им сказал, то и тебе сказано.
— Думаю, хан, вымерзнут твои верблюды на нашей земле. Вымерзнут твои пастухи. И сам-то ты вымерзнешь. А московского золота тебе изо льда не выкусить. Так и переведи.
Но переводчик замешкался.
— Что он сказал? — спросил Мамай.
— Он сказал, что холодновато будет твоим верблюдам на московской паствине. Да и ты, мол, можешь простудиться.
— А как он понял то, что я мурзам говорил?
Тютчев отстранил переводчика и по-татарски повторил свои слова.
Тотчас воины и мурзы обрушились на Тютчевы плечи.
Мамай, гнев которого осекся, спросил:
— Как ты смеешь так говорить?
— От имени великого князя говорю, не от себя. А его речь и в моих устах тверда.
— Вижу, верно ты ему служишь.
— Прикажи мурзам рук моих не крутить, разговору мешают.
Его облегчили, но рук не выпустили.
— Откуда нашу речь знаешь?
— Шесть годов с отцом в Орде жил.
— Что там делали?
— Твои дела смотрели. С тех пор как ты хана Хидыря причкнул.
— Чему ж там научился?
— Меч востро держать.
— Неплохая наука.
— Надобная.
— Дмитрию, вижу, бесстрашно служишь.
— А иначе как же ж служить?
— А что Дмитрий? Почему служишь?
— Он народом любим, зане свой народ любит. Храбр, разумен. Строг, да милостив. Врагов своих не чтит. Ты его сам видал да и еще увидишь, коли до того дойдет. Вот и служу ему.
— А ко мне перешел бы? Я твердых слуг ценю.
— Сперва дозволь Дмитрию Ивановичу дослужить, его к тебе посольство справить.
— Справь. Поезжай к Дмитрию. Мои люди с ним прежде тебя увидятся. Но и ты скажи. Я тоже тверд. Пусть платит дани столько, сколько его дедовья Челибек-хану платили. Согласится, я уйду. Нет, пусть не ждет милости.
— Скажу. Дозволишь идти?
— А ко мне служить вернешься?
— Сперва, говорю, дай Дмитриево дело сделать.
— Ступай да помни, я тебя приму.
Мамай посмотрел, как твердо, не сгибая головы, брезгливо сторонясь суетливых мурз, Тютчев вышел.
«Достойный слуга будет! Для посольских дел!» — подумал Мамай: верил, что вскоре понадобятся ему такие люди — говорить со всем миром.
Пятерым мурзам, потомкам ханов, носителям Чингизовой крови, которых думал тоже направить на посольские дела, Мамай приказал проводить Тютчева до Москвы и написал с ними ответ Дмитрию. Как ни гневен был, а получить старую дань без битвы Мамай предпочел бы. Не битвой, а данью опустошить Русь — тоже казалось хану подходящим завершением похода.
В грамоте, которую мурзы повезли с Тютчевым, Мамай написал:
«Ведомо тебе, что не своей землей, а нашими улусами ты владеешь. Если ж еще млад и не разумеешь этого, приходи ко мне, помилую, на другое дело поставлю…»
Но когда Тютчев ушел, на Мамая нахлынул новый приступ ярости: как посмел разговаривать!
— Догнать рязанского гонца!
— Рязанца?
— Догнать и отхлестать. Чтоб сказал Олегу, каковы наши плети. Да чтоб Олег поспешал.
Несколько воинов охотно кинулись за дверь.
Певец за стеной продолжал петь Манаса. Большая толпа стояла вокруг ханской избы, слушая певца и норовя быть поближе к хану. Бернаба ушел к генуэзской пехоте. Падал мелкий дождь, и трава стала скользкой.
У Гусиного Брода Тютчева встретила вторая стража. Иван Святослов был хорошо знаком Тютчеву.