Поражала Тверского неколебимая способность новгородцев не слышать чужих слов, прямо-таки болезненная необходимость уж после всех соглашений и примирений вдруг заявить:
- Ан не будет того!
- Да как же, вроде уж столковались!
- А вот так, не хотим дак!
Ну уж, вестимо, коли «затакали», так их и не «перетакать»!
Причём действительная причина обиды для них и вовсе была неважна, был бы повод к самой обиде. Хотя, разумеется, поводов для обид между великим князем и новгородцами хватало с избытком. Но вовсе не стоит думать, что те поводы исходили лишь от великого князя. Опять же, одно дело меж двоими ряд ладить, и вовсе другое, когда в том ряду хоть и незримо, но непременно третий участвует. Вот Москва и была тем незримым, однако постоянным участником. Меж Новгородом и Москвой не прерывались сношения-то, лишь скрытнее стали. А с-подтишка-то пакостить Москву учить уж тогда было нечего.
Удивительное по выгоде месторасположение Твери, стоявшей не только посредине Руси, но ещё и на великой реке, что пролегла караванным путём до самого Хулагидского моря[67], оказалось и наиболее уязвимым. К Новгороду оборотишься - Москва в спину целит, на Москву обернёшься - глядь, уж Новгород в другой раз на удар изготовился. Знай, вертись, поспевай! И куда ни ступи, всюду топь!
Впрочем, как бы там ни было, Тверскому всё-таки удалось столковаться с упрямыми плотниками на Феоктистовой грамоте, названной так по имени новгородского архиепископа. Не много выгоды давала великому князю та грамота, но и она была шагом к единению Руси. А значит, к тому главному, что составляло суть жизни Тверского. Считай, семь лет по той грамоте прожили в каком-никаком, а согласии - а это для мирных отношений со строптивыми новгородцами срок значительный!
Но умер Феоктист, некому стало обуздывать без меры своевольную, лихую и горделивую паству. Место Феоктиста занял молодой да рьяный поборник новгородских свобод владыка Давид, ставленник нового русского митрополита Петра, а, следовательно, и Москвы. Потому как лишь Москва (и в том опять же со всей яркостью проявилась дальномудрая Иванова зоркость!) и приняла того Петра сразу и безоговорочно со всей душевной сердечностью. И разумеется, в пику великому князю.
Но об этом, довольно странном и малообъяснимом происшествии того времени, безусловно, во многом повлиявшем на все последующие события, необходимо сказать хотя бы несколько слов.
А произошло вот что…
По смерти благочинного митрополита Максима (а умер он уж после того, как повенчал на княжение в Богородичной церкви Тверского) великий князь рассчитывал, что его место займёт не чужеземный пришлец, а свой же святой отец из Руси, для коего ведома её боль. И с тем направлен был в Константинополь владимирский игумен Геронтий. Кто таков, сказать трудно, потому как ни о недостатках, ни о достоинствах сего мужа нам ничего неизвестно. Лишь имя сохранилось в случайных листах, да и то по недогляду, поди…
Итак, Геронтий, коего, между прочим, прежде чем направить за высоким саном, согласно церковным уставам, ещё и выбирали средь лучших, - на что ушло не малое время! - подпояшась по чину, отправился за море. Тоже не близок путь! Но по странному стечению обстоятельств как раз в ту пору в Константинополе уже находился игумен Пётр, некий волынец, прибывший туда от галицкого князя Юрия Львовича. Причём Юрий-то Львович послал своего игумена в Константинополь с целью утвердить у себя в Южной Руси отдельную митрополию, а вовсе не для чего иного.
Ан весть о кончине Максима пришла в Царьград, разумеется, раньше, чем туда добрался игумен Геронтий. И здесь произошло нечто вовсе никем не предвиденное: воля ли Божия исполнилась, досадное недоразумение ли воплотилось - Бог весть!
Константинопольский патриарх старец Афанасий, знать, толком не разобравшись, где та Русь, и где эта, и какой ещё митрополии просит изрядно красивый собой и искусно речистый волынский игумен, поди, и для самого Петра неожиданно, взял да и посвятил его в митрополиты Всея Руси. А Пётр-то, надо полагать, смекнув свою выгоду, не стал разъяснять царьгородскому старцу, зачем был послан, чего добивался на самом деле и в чём есть разница меж Владимиром и Волынью.
Ну а когда явился припоздавший Геронтий - клобуки разобрали! Знать, уж поздно стало решение менять. Да ведь, ясное дело, такие решения не враз отменяются. Высшим-то иерархам ещё и поболе мужества надобно, чем нам, простым смертным, чтобы свою ошибку признать. Так и вышло, что галичане остались без митрополии, а во Владимир явился вовсе не тот, кого ждали. Вот так…
И церковь, и великий князь были до того изумлены этим внезапным и не вполне сообразным патриаршим решением, что церковь учредила в Переяславле святейший собор, а Михаил Ярославич немедля послал в Царьград послов с просьбой о пересмотре дела. Собор, конечно же, ничего не мог дать, кроме раскола. А только раскола ещё и в духовной власти недоставало тогда Руси. Москва поддержала Петра, а Тверской опять отступился, теперь уж ради сохранения единства Христовой веры. Однако ж понятно, что один лишь вынужденно признал власть Божьего Предстоятеля, другой затаил обиду на усомнившегося. И не возникло в душах доверия.
Пётр, разумеется (и не без оснований), опасался Тверского, вопреки воле которого так чудесно утвердился на митрополичьем престоле. Михаил же Ярославич не мог простить Петру вольного, не вольного ли, однако, лукавства, не без помощи коего он и въехал на Владычий владимирский двор. Чтобы слышать, надо если не верить, так хотя бы доверять. А здесь, дальше - больше! Словом, слишком многое стало меж Великим князем и митрополитом Всея Руси…
Но, между прочим (как о том не сказать?), спустя семь лет уже другой патриарх Православный, сменивший в Константинополе старца Афанасия, Нифонт, в своём послании к Великому Князю Всея Руси - именно так в том послании величал он Тверского! - признавая Божественное основание его власти, поручал ему, не добром, так даже и силой отправить того митрополита Петра на патриарший суд. Однако запоздал ответ патриарха. Пётр к тому времени, оставив Владимир, окончательно перебрался в Москву, под крыло к Ивану-молитвеннику. Не достать! Да и силы были уже не те…
Кто прав был в том споре, кто нет, за давностью не разобрать, да и не нам судить! Одно лишь понятно: когда в православной стране расходятся в устремлениях власть земная и власть Небесная, так уж не жди добра…
Да никто и не ждал.
* * *
А началось всё с того… Да ведь непонятно даже, с чего началось? Зазорно что ли стало новгородцам под Тверью быть? «Да и впрямь, эка невидаль - Тверь! Чай, мы старее! Чего-то нам той Твери кланяться?» А может, наскучив жить в мире, - знамо дело, у тех новгородцев кулаки-то чесучие! - захотели они чтоб великий князь ещё и приплатил им за этот мир? А может, и ещё чего? Ить, про тех новгородцев, сколь слов ни скажи, все будет непонятно: чего хотели? Какой пользы для себя и Руси искали, кроме вреда?
Ну и пошли по-своему обыкновению в колокол бить, вече звать! Да ведь ясно, чья рука в тот колокол била! Было кому там воду мутить ради беспредельной новгородской вольницы, было кому и сулить ту счастливую вольницу.
Эх, Русь, истинно, как дитё - чего ей ни посули, во все уверует! Во всяк-то миг ждёт от любого скалдырника[68] не иначе как пряника!
Ну а вече-то русское, дело известное: кто громче орёт, тот и прав. А громче-то орёт тот, кому больше уплачено. Умных же, известно, и вовсе на вече не слушают.
- Не держит великий князь слова! - кричат.
А какого слова, не сказывают. Да разве и важно то, если стоголосо отвечает толпа:
- Не держит!
- Пойдём на Тверь!
Дак что ж не пойти, коли великий-то князь слова не держит!
- Умрём за Святую Софию!
Дак что ж и не помереть! Нет, в самом деле: отчего ж с такой лёгкостью мы смертью клянёмся? Али правда, жизнь нам не дорога?
Ну а там уж поздно стало взбеленившихся вразумлять. Да и некому - в ослеплении ума наместников Михайловых выгнали, а друзей его и вовсе с мостов покидали по-своему новгородскому обычаю. Словом, как крикнули, так и сделали!
Правда, покуда новгородцы искали повод к войне да буйствовали на вече, великий князь занял Торжок - важнейший город на торговом пути, что шёл из Великого Новгорода на Низовскую Русь.
Пойдя на Тверь да вдруг споткнувшись под своим же пригородом, сильно озадачились плотники. И теперь, как ни подзуживали их на кровь некоторые особо рьяные, ан в приступ идти не решились. Да со стен ещё вразумляли их тверичи теми словами, коих они и заслуживали своей изменчивостью. Ну постояли так некоторое время, да и одумались. Вспомнили вдруг о Феоктистовой грамоте, по которой уговаривались миром обиды ладить, а обиды-то, напротив, вроде как позабыли. Сами на себя изумились: