Зарева гайдамацких пожаров в то время уже полыхали на фоне густых волынских и закарпатских лесов. Отряды повстанцев действовали в районах Львова, Дубно и Белза. О восстании говорили уже в соседних государствах: Венгрии, Турции, Пруссии. Там усилили охрану границ, укрепляли пограничные крепости и увеличивали гарнизоны в них. С Правобережной Украины бежало панство. Кто спасался на левобережье, кто в Кракове и других надежных крепостях.
Такой надежной крепостью считали и Умань.
Каждый день туда прибывали шляхтичи. Одни ехали в гербовых каретах, запряженных шестерками, с десятками нагруженных имуществом возов позади, с поварами и горничными, но были и такие, что приезжали без седла, на взмыленных лошадях, успев спасти только жизнь да дедовскую ладанку на голой шее. Через несколько недель в город стали впускать только шляхтичей, и то после тщательного обыска. А ещё через некоторое время въезд был совсем прекращен. Шляхта стала поселяться под Грековым лесом, неподалеку от крепости.
Однако как ни обыскивали всех приходящих и приезжающих, а через неделю после выхода из Умани полка ландмилиционеры поймали на базаре гайдамацкого лазутчика с грамотой. Грамоту лазутчик успел проглотить, его пытали каленым железом, жгли на спине порох, но он не сказал, кто ему передал её и что в ней было написано. Велено было вспороть живот, однако никто не осмелился сделать это без причастия, а пока искали православного попа — в Умани не было ни одного, его привезли откуда-то из села — грамота успела набрякнуть, и разобрать в ней ничего не смогли. По Умани ходили всякие слухи, один страшнее другого. Неизвестно откуда они появлялись, кто распространял их, но они черным дымом ползли по городу, пугая обывателей. Один из них, очень похожий на правду, дошел до ушей землемера Шафранского, когда-то служившего офицером в армии Фридриха Великого, а теперь, во время общей тревоги в городе, фактически принявшего на себя все дела по обороне крепости и вербовке дворян в войско. Слух этот привез богуславский подстароста. Он рассказал, что видел сам, как Гонта перебежал к гайдамакам и повел за собой весь полк уманских казаков. Этому слуху поверили все, тем более что из полка уже несколько дней не было никаких известий. В Варшаву послали донесение, в сторону Звенигородки выслали разъезд из молодых дворян с приказом разузнать обо всём. Мало кто надеялся на возвращение этого разъезда. Но, к всеобщему удивлению, разъезд возвратился уже через день, да ещё и не сам, а со старшим сотником Гонтой и полковником Обухом.
— Вот видите — прав я: всё это навет и ложь, — говорил Младановичу и Шафранскому Ленарт, когда они втроем заперлись в кабинете губернатора. — Наши казаки верны короне и гербу графа.
— Этому Гонте давно бы следовало отрубить голову, — хмуро обронил Шафранский. — Что-то там есть. Давайте устроим ему очную ставку с тем богусавским подстаростой.
— Не вспугнуть бы его преждевременно. Держитесь с ним, как прежде…
Послали за подстаростой, но тот не явился в замок. Ждали-ждали, послали вторично — его уже не было. Искали по городу, в лагере под Грековым лесом — исчез. Тогда Младанович позвал к себе Обуха и о чем-то долго с ним беседовал. А на следующий день Обух и Гонта в присутствии трех ксендзов и наиболее выдающихся шляхтичей города вторично приняли присягу.
Пристально вглядывался во время присяги Шафранский в лицо Гонты, но оно было спокойным, холодным, и только. «Действительно, клеветали на нашего сотника», — подумал землемер.
Вечером Гонта и Обух снова выехали в свой лагерь.
— Пан сотник, где вы?
Гонта раскрыл глаза, не подавая голоса, вглядывался в темноту вокруг себя. Тихо просунул руку под подушку, нащупал кинжал.
— Я привез письмо от графа. Велено его побыстрей передать вам.
— Почему за шатром не подождал?
— Ради бога, тише, письмо тайное.
Гонта снял с колышка сумку для пуль и кремней, вынул огниво. Трут был сырой и долго не загорался, хотя искры падали целыми снопами, освещая два лица: настороженное лицо Гонты и выжидающее — незнакомого казака в шапке хорунжего с гербом графа Потоцкого.
Наконец трут задымился. Гонта ткнул его в пучок соломы и раздул огонь. Зашипел светильник.
— Почему такая спешка и таинственность?
— Дела, сотник, не ждут. Некогда сидеть, на том свете не будем торопиться, да и то если черти кочергами за плечи не станут толкать.
Гонта долго вертел конверт. Печать была какая-то незнакомая. Но как только разорвал конверт — сразу понял всё. Однако виду не подал. Он прочитал письмо, свернул его вдвое, поднес к светильнику. Держал так до тех пор, пока огонь не лизнул кончики желтых от табака пальцев. Потом растер пепел и высыпал его под попону.
— Какой будет ответ?
Гонта молчал. Подперев рукой острый подбородок, он смотрел широко открытыми глазами, не видя хорунжего.
— Что же мне передать атаману?
— Ничего.
— Как ничего?
— Так.
— Пане сотник, гляди, пока надумаешь — будет поздно. Разве можно ждать в такое время? Земля горит под ногами…
— Думаешь, мне эта земля чужая?
Хорунжий всем телом подался вперед, но сотник больше ничего не сказал и вдруг погасил светильник.
— Уходи отсюда!
— Иду. Вижу — не знаешь ты ещё сам, где твоя дорога; однако думаю — стоишь ты около неё. И пойдешь по ней, с нами пойдешь. Я вскорости буду у тебя, а захочешь сам прийти — наведайся в Звенигородку, на сторону Нетягайловку, за корчмой от выгона — вторая хата, ставни с петухами. Скажи хозяину, что хочешь видеть Омелька Жилу.
Зализняк нехотя пил квас, хлебая его из дубового корца, жевал сухую тарань, кости выплевывал далеко в кусты. Он долго сидел в тени на опрокинутом улье — с полдесятка рыбьих голов валялось у его ног.
На душе у Максима было холодно, и это уже не первый день. В придачу ко всему мутило от сладостей. Раздобыл их где-то на разбитом сахарном заводе его джура Василь. Хлопец, который сызмальства не видел ничего, кроме тюри, принес полную торбу конфет, жареных орехов, маковников, пряников.
Саженях в двадцати от Максима, не решаясь подсесть ближе к суровому атаману, седобородый сухощавый старик пасечник мастерил грабли. Возле него под кустом бузины валялись сито и веник да стоял кувшин с водой — начали роиться пчелы и надо было не прозевать рои. Старичок несколько раз взглядывал в сторону атамана и, увидев, что тот выплевывает кости уже не так ожесточенно и не так далеко, как раньше, отложил в сторону грабли и только вознамерился было подойти к Максиму, как вдруг затрещал перелаз и в сад прыгнули трое, по шапкам видно — тоже атаманы. Пасечник снова сел под куст.
К Зализняку подошли Омелько Жила, есаул Бурка и сотник Шило.
Сотник Шило, отделившись за Медведовкой со своим отрядом, долго бродил по Черкассщине и лишь недавно присоединился к войску Максима.
Завидев их, Зализняк поставил корец и поднялся навстречу.
— Видел? Передал цидульку?
— Ну и жара, сорочка солью пропиталась, — не отвечая на вопрос Максима, Жила зачерпнул квасу и припал потрескавшимися губами к выщербленному краю корца.
— Видел, спрашиваю?
— Чего ты пристаешь, попить дай, — Жила перевел дух и снова припал к корцу. — Недаром говорят, человек до тех пор добр, пока старшиной не поставят. Сердитым ты стал. Это оттого, что на люди не выходишь. Видел и говорил. Письмо передал. — Жила допил, очистил тарань и смачно откусил большой кусок. — Прочитал он писание наше, а сказать ничего не сказал. Я трижды в их лагерь ходил: прислушивался, присматривался. Не будут казаки с нами биться, и Гонта, думается мне, тоже. Настоящий он казак, душа у него казацкая. Я ночью в его шатер пролез, другой бы крик поднял с испугу, а он хоть бы что. А ты, атаман, чего такой злой? Рожа — точно кислицу съел.
— Тошно что-то, а в животе будто черти смолу варят.
— Может, пойти к попу здешнему? У него, говорят, всякие лекарства есть, пускай даст порошок, — осторожно посоветовал Шило.
— Иди ты со своим порошком… — но Максим недоговорил.
Мимо них, покачивая полным станом, проходила молодица. Повязана по-девичьи — небольшим узлом наперед — цветастым платком, высокая, чернобровая, она привлекла внимание всех. Круто изломив брови, стрельнула в Зализняка черными, как терн, глазами и, на мгновение замедлив шаг, задержалась возле атаманов.
— Шли бы в клуню. Там такая прохлада, прямо благодать.
— Что это ты несешь в черепке? — не отрывая от молодицы взгляда, спросил Шило, покручивая рыжие, опаленные с одной стороны усы.
— Ничего, жару иду к соседке занять, загас мой в печи.
— Куда тебе ещё за жаром ходить? Погляди на себя: красная, хоть прикуривай.
Молодица не ответила, только призывно повела плечами и исчезла за перелазом. От быстрой ходьбы распахнулась клетчатая плахта [72] , оголив стройные полные икры.