— Прости им, Отец!.. — надрывно, через силу выговорил Иешуа. — Они сами не знают, что делают…
— Гады! Псы смердящие!.. — отплевывая жадных мух, хрипло рычал с креста Иегудиил на толпу. — Что зубы скалите, скоты подъяремные?! Завтра и вас так растянут, рабов безмозглых!..
И он плевал на народ. В него роем полетели камни…
— Ах!.. Сил больше нету!.. — истошно вырвалось у Ионы. — Добейте хоть меня поскорее!..
Иешуа снова потерял сознание в каких-то огненных вихрях… Резкая боль в боку заставила его вдруг мучительно застонать и очнуться: то один из воинов, подумав, что он уже умер, пробуя, ткнул его копьем в ребра. Иешуа мутными глазами обвел сквозь пляшущую сеть нестерпимых мух лица значительно поредевшей толпы, которые точно плавали в тумане. Ни одного близкого, ни одного дружеского лица!.. Пустыня… Он не видел небольшой группы женщин, которые в последнее время любовно служили ему и теперь издали, сквозь горячий туман слез, смотрели на него и точно умирали душой в последней муке его. Тут была и тетка его, Мириам Клеопова. Она была совсем раздавлена горем: старший сын ее, Иаков, так пивший в последнее время, исчез без вести, и она опасалась, что он сам погубил себя, Рувима убили римляне, а тихий горбун, в испуге перед жизнью, тихо умирал. Была тут и исхудавшая, больная Иоанна, жена Хузы, которая чувствовала, что для нее все кончено, и галилеянка Ревекка, недавно приставшая к Иешуа, и Мириам магдальская… Мириам то ложилась в крайнем изнеможении на землю и билась головой о камни, то вскакивала и впивалась в крест своими горячими, золотыми глазами и снова падала на землю, все время мучительно, без конца повторяя один только звук: аххх… аххх… аххх… Бледный, растерянный Фома стоял сзади них, и было его потухшее лицо, как у мертвеца…
Кровоизлияние из ран Иешуа остановилось. Все тело его онемело, он испытывал нестерпимые боли в голове, иногда в сердце. Он чувствовал, что он куда-то уходит. В мозгу взрывами шла яркая игра картин прожитой жизни: нежная девушка с бархатными глазами — сладкий аромат ее масла все еще стоял над страшной головой его и временами, сквозь зловоние Голгофы, Иешуа чувствовал его — и детство среди золотых стружек Назарета, и беломраморная Иштар в золотых стружках, и золотые глаза той, сердце которой билось только для него одного, и маленькая фигурка с пьяным криком «осанна! осанна!», пляшущая к нему навстречу с кроваво-красными цветами в руках, и лепет волны у берега, заросшего цветущими олеандрами, и теплящиеся, как светильники перед престолом Всевышнего, сердца человеческие, и тот камень в горах с белыми мазками помета орлов, и ядовитый, жгучий образ Саломеи… Что это все такое было!.. И зачем?.. И почему все это уперлось в Голгофу с ее палящим жаром, с ее стыдом, с ее удушливой вонью, с этими ее ужасными мухами?..
— Добейте! Добейте! Добейте!.. — в нестерпимой муке все стонал Иона. — Не все ли вам равно?
Иешуа поднял глаза. В сияющем небе весенними хороводами кружились голуби. А за ними, дальше, голубая бездна. Среди огневых туманов и черных вихрей мух всплыло на миг видение женщины в затрапезном платье, с жилистой шеей и с этими тупыми глазами, в которых нет ничего человеческого…
— Добейте! Добейте! Добейте!
Он почувствовал, что в нем что-то оборвалось, и он, колыхаясь, точно в лодке, поплыл по волнам от берега в какую-то даль и со вздохом бесконечной усталости запекшимися устами он прошептал:
— Все кончено…
И упал поседевшей головой на вздувшуюся грудь… Нежный, сладкий, едва ощутимый аромат от его волос напомнил ему что-то милое и радостное, но он не мог уже вспомнить, что именно: все ушло, рассеялось, как сон.
Как раз в это мгновение из Садовых ворот на черном, злом скакуне вынесся какой-то всадник. Четко вырисовываясь на сияющем небе, он остановился на темени соседнего холма и долго, пристально смотрел на кресты, окруженные уже редкой толпой. И вдруг, выхватив меч, — меч сверкнул с остротой молнии — он яростно погрозил им белому городу и в вихре пыли понесся в даль…
— Варавва!.. То Варавва… — зашептали в поредевшей толпе. — Ну, этот им себя еще покажет!..
— Нет, жить надо тоже толком… — рассудительно разглагольствовал Хуза, торопясь во дворец и с удовольствием предвкушая, как он со своей любовницей-плясуньей будет есть пасхального агнца. — Эдак всякий бы стал: то не так и это не этак. Нет, а ты вот на деле-то себя покажи!..
Но его никто уже не слушал: во-первых, он уже надоел всем, а во-вторых, совсем близко была Пасха… Иосиф Аримафейский с выражением печали на своем некрасивом, козлином лице, обгоняя всех, торопился к Пилату: ему хотелось похоронить своего друга еще до праздника… Маленькая Сарра, ничего не видя, но по привычке стараясь стать еще меньше, пугливо пробиралась домой…
И кто-то глубоко вздохнул:
— А мы надеялись было, что он и есть тот, который избавит Израиля!..
На кровле дома Никодима тихо умирали разбросанные анемоны…
Перед близкими Иешуа встала тяжелая задача: с одной стороны, никак нельзя оставить его на кресте в такую жару, а с другой стороны, нельзя похоронить, так как прикосновение к трупу считалось осквернением, которое лишило бы возможности праздновать вечером святую Пасху, до начала которой оставалось всего два-три часа. А там — Суббота… При всем свободомыслии в их отношении к закону — больше на словах — даже ближайшие ему ученики растерялись и не знали, как быть. Пока они раздумывали, Иосиф Аримафейский отправился к Пилату и попросил у него разрешения снять с креста тело Иешуа и предать его погребению в своем саду, в гробнице, которую он приготовил для себя.
— Сделай милость! — махнул рукой Пилат. — Только бы конец… До чего надоел мне весь этот ваш вздор и сказать не могу! Vale!
Иосиф решил нанять за деньги рабочих-язычников, чтобы они перенесли тело Иешуа в пещеру, но встретившийся ему у городских ворот Фома отговорил его: и он, Фома, поможет, и Мириам Клеопова, и Иоханан Зеведеев… На Мириам магдальскую рассчитывать было нечего: она, точно обезумев, вилась все вокруг Голгофы, то билась о землю, то бросалась к высоким крестам, то бежала неизвестно куда с рыданиями… Иоанна же, испытывая сильный приступ лихорадки, едва держалась на ногах…
Давясь рыданиями и ничего не видя, — хоронили они больше, чем близкого человека, они хоронили мечту свою самую дорогую — они сняли с креста уже окоченевшее, все выпачканное тело, на носилках быстро понесли его окраиной города к саду Иосифа… И народ, тот самый народ, который только два часа назад, в толпе, старался превзойти самого себя в бесстыдстве и зверстве, теперь, поодиночке, останавливался и провожал погибшего задумчивыми глазами, а потом, повесив голову, точно стыдясь самого себя, уходил…
Холодное и тяжелое тело поднесли к черному устью гробницы в отвесной скале среди дремлющего вечернею дремой сада, давясь рыданиями, обмыли, положили его в гробницу и общими усилиями прикрыли каменной тяжелой плитой вход… И все, понурившись, побрели по своим домам. На полпути к городским воротам Мириам вдруг вырвалась у ведшей ее под руку, изнемогая, Иоанны, с воплем унеслась назад и, упав у входа в пещеру, забилась в мучительных рыданиях…
А в торжественно затихшем городе уже торопливо заканчивались последние приготовления к великому празднику…
Празднование Пасхи было установлено в память освобождения из рабства египетского. Начинался праздник 15 Низана и кончался 21-го. Эти семь дней праздника назывались также днями «мацот», то есть пресных, без закваски хлебов. Этот обычай есть в течение всей этой недели только пресный хлеб соблюдался до того строго, что все хозяйки должны были за два дня до праздника уничтожить в доме всякую закваску…
После полудня 14-го Низана семья покупала молодого барашка или ягненка без всякого порока и, по древлему обычаю, возложив его на плечи, отправлялась с ним в храм, ко входу во двор Жрецов. Там стояла уже огромная толпа, — все с барашками — которую только с трудом удерживала в порядке стража храма: всякому хочется поскорее… Теснился народ и на дворе Язычников, и даже вокруг всего храма.
И вот жрец принимает очередного ягненка и направляется с ним к алтарю всесожжения. Резкие звуки труб возвещают начало жертвоприношения. Ягненка закалывают, и жрец, собрав его кровь в особую чащу, возливает ее к подножию жертвенника, откуда она подземным ходом стекает в поток Кедронский. Ловкие руки тем временем быстро свежуют ягненка. Все внутренности и жир бросают в огонь жертвенника. Смрад от горелого мяса стоит не только во всем храме, но и в городе… И семья, радостно приняв тушку, торопится домой, чтобы вовремя успеть зажарить барашка непременно целиком, чтобы ни одна из костей животного не была сломана…
Раньше был обычай свершать пасхальную вечерю в дорожных одеждах, с посохом в руке, стоя, чтобы точно воспроизвести последний вечер пребывания в Египте, но к этому времени обычай этот был уже оставлен, и семья, убрав горницу со всей возможной для нее роскошью, размещалась вокруг стола на коврах или на циновках… И начинался пасхальный ужин.