Вслух передавались потрясающие новости: руководство повстанцев, заседавшее в Епископате, так называемый Комитет девяти, захватило мэрию, потом будто бы низложило избранные парижские власти, но тут же совместно с «низложенными» составило новое руководство восстания – «Центральный комитет». Были закрыты все заставы, занята почта (на всякий случай арестованы в этот день и все курьеры), задержаны подводы с продовольствием, пытавшиеся выехать из бушующей столицы (бушующей, но еще и голодающей!). Секции вооружались, и все парижские чиновники толпами спешили принести присягу новым властям, засевшим в бывшем Отеле Девиль.
Окончательно вывел депутатов из себя звук донесшихся до них пушечных выстрелов. Стреляла сигнальная пушка, установленная на мосту Пон-Неф, выстрел из которой без предварительного разрешения Конвента приравнивался к контрреволюции и карался смертью!
Среди всего зала один Сен-Жюст сохранял олимпийское спокойствие. Даже Робеспьер лишь пытался казаться бесстрастным, но у него это не очень-то получалось. На лице Марата читалось мстительное торжество. Но большинство народных представителей пребывало в полной растерянности.
Лица жирондистских лидеров, которые как будто бы приросли к своим скамьям, были искажены. Некоторые ощупывали оттопыривавшееся под складками одежды оружие, будто бы оно могло помочь им против бесчисленной, как саранча, толпы.
Наконец, дорвавшаяся до решетки Конвента делегация новой повстанческой Коммуны потребовала того, чего давно уже со страхом ждали собравшиеся: ареста 22 жирондистских депутатов (это сакральное число было названо в петиции Коммуны от 15 апреля, и теперь, хотя часть имен из списка исчезла и появились новые имена, оно оставалось неизменным [89]); ареста двух жирондистских министров (Лебрена и Клавьера); ареста всех подозрительных (по примеру сентября 1792 года); чистки всех столичных магистратур; создания Парижской продовольственной армии (так называемой «Революционной армии»), которая могла бы заняться конфискацией излишков хлеба для голодающей столицы; твердой цены на хлеб в 3 су за фунт для всей Республики (доплата булочникам компенсировалась бы путем налога на состоятельных граждан); увольнения всех дворян, занимавших высшие должности в армии; создания оружейных мастерских для вооружения бедноты; временного сохранения права голосования за одними лишь санкюлотами; пособий для родственников защитников отечества; вспомоществования старикам и больным.
Это была настоящая плебейская конституция, и она пришлась не по вкусу большинству депутатов, вовсе не чувствовавшими себя только депутатами санкюлотов.
Вечный примиритель Дантон попытался увести мятеж «в сторону» и после грозных слов о «разоблаченных злодеях» предложил Собранию ограничиться компромиссным решением роспуска Комиссии двенадцати, созданной 18 мая для расследования беспорядков в столице (то есть как раз и направленной против нынешних мятежников!). Его горячо поддержал Барер, предложивший также передать командование вооруженными силами Парижа непосредственно Конвенту и выдавший оба этих предложения за общее мнение правительства – недавно образованного Комитета общественного спасения (Сен-Жюст второй день уже сам числился его членом). Ирония судьбы заключалась в том, что именно Барер двенадцать дней назад сам и предложил создание Комиссии двенадцати, которую сейчас с такой охотой был готов упразднить.
Но выступавших на трибуне, чьи слова заглушал яростный рев толпы, уже никто не слушал. Жирондиста Рабо Сент-Этьена, бывшего священника и бывшего известного члена Учредительного собрания, когда он захотел примирительно высказаться за роспуск возглавляемой им Комиссии двенадцати, просто стащили с трибуны, не дав произнести ни слова.
Номинальный вождь партии Бриссо только разевал рот в немом крике – было видно, что от страха он совсем потерял речь. Министра Ролана нигде не было видно, и «сопротивление гнету» возглавил Верньо. Для начала он предложил депутатам проголосовать за то, что они умрут на своих постах, но не подчинятся насилию. Затем Верньо попытался предложить представителям покинуть сам зал заседаний, но кроме кучки его сторонников за ним никто не последовал, а когда он вернулся обратно, на трибуне уже был Робеспьер. Максимилиан заставил жирондистов помучиться, очень долго в своей обычной туманной манере распространяясь об опасностях, угрожавших Республике, пока растерявшийся Верньо не выкрикнул:
– Делайте же, наконец, свой вывод!
– Да, я сделаю свой вывод, и мой вывод будет направлен против вас! – почти с иронией ответил Робеспьер. – Мой вывод – обвинительный декрет против всех сообщников Дюмурье, против всех тех, кто был обличен здесь петиционерами! Против вас, которые после революции 10 августа хотели послать на эшафот тех, кто осуществил эту революцию!…
«Вывод», который последовал в этот день, весьма удивил Сен-Жюста: покричав и повозмущавшись, но так ничего и не решив, разошлись все – и депутаты, и петиционеры, и даже вооруженные секции. Набат умолк. Верньо, уже чувствовавший себя без головы, вновь ощутил ее на плечах вместе с тишиной, наступившей с замолкшими колоколами. Совершенно не отдавая себе отчет, он, уже в конце заседания буквально взлетев на трибуну, предложил расходившимся депутатам объявить секциям Парижа, что «в этот день они своим поведением заслужили благодарность Отечества».
Впрочем, голову от всего происходящего потерял в этот день не один Верньо. Растерянные якобинцы и жирондисты сами открыли объятия друг другу и перецеловались в саду Тюильри у посаженного там дерева Свободы. Зазвучала «Марсельеза».
– Что же делать, Марат? – спускаясь по лестнице из зала заседаний, Сен-Жюст обратил внимание на пеструю толпу секционеров, окружавших Друга народа и не дававших ему пройти. Марат, который, сопя, с яростью пытался пробиться сквозь них, наконец остановился, взглянул на целующихся внизу депутатов и почти сплюнул своим обычным страшным (наводящим на врагов почти такой же ужас, как и его вызывающе-мятежный вид), голосом, – хриплым, как будто каркающим, проглатывающим звуки «с»:
– Как же так, вы всю ночь били в набат, вот уже целый день, как вы вооружились! И вы не знаете, что вам делать? Мне нечего сказать людям, лишившимся рассудка!
– Марат! Марат! Спаси нас! – послышались жалобно-растерянные возгласы.
Сен-Жюст качнул головой, вспоминая слова Кутона, сказанные им сегодня о Марате: «Пусть же объединятся все те, кто хочет спасти Республику. Я ни за Марата, ни за Бриссо, я поступаю так, как велит мне совесть». Хороши же были жирондисты, если завели всех в такую ситуацию, когда парижанам, а теперь уже и Конвенту, оставалось делать выбор лишь между Бриссо и Маратом! Кутон был не прав: третьего пути уже не существовало. И уже не было и выбора между двумя оставшимися путями. Перед ними лежал путь, по которому совсем недавно никто не хотел идти. Путь Марата. Потому что путь жирондистов лежал в никуда. А теперь они и сами должны были уйти в никуда.
Правда, в тот день 31 мая жирондисты не пали. Они были низвергнуты через две ночи и один день – 2 июня 1793 года Жирондистский Апокалипсис завершился…
* * *
…Один его вид наводил ужас. Когда он, маленький, неряшливый, с длинными руками, черными, как смоль, сальными волосами, перевязанными грязной тряпкой, с хищным оскалом широкого рта, запахнутый в старый репсовый халат, в стоптанных башмаках, всем своим видом напомнивший клошара, собиравшего у паперти собора Парижской Богоматери милостыню, входил в зал заседаний Национального конвента, депутаты (большей частью респектабельные, с золотыми часами, в пышных галстуках, а кое-кто даже еще и в париках!) отшатывались от него, как от зачумленного. Но вот он всходил на трибуну, вынимал из-за пояса длинный пистолет, клал его перед собой и начинал говорить… Речи его не отличались разнообразием. В них он требовал одного и того же – все больших и больших казней, вернее даже не казней – расправ над все умножающимися врагами народа.
Таким Сен-Жюст и запомнил Марата: кривляющегося, размахивающего руками, смешно выговаривающего французские слова [90], нелепого, страшного и трагичного в своем одиночестве.
Несмотря на то, что по прошествии времени большинство «предупреждений-пророчеств» Марата сбывались [91], в Конвенте он был совершенно одинок. Никто не понимал, чего же он хочет добиться своими геометрическими призывами «повесить на фонарях нескольких негодяев», потом – «разделаться с несколькими сотнями аристократов», затем – «гильотинировать две тысячи врагов» и, наконец», «снести сто тысяч голов»! [92]