— Родней не попрекай. Не время святцы читать. А в святцах, глядишь, и тое написано, что князья Холмские татарских ханш в русские княгини брали.
— Батюшки! Упомнил! Да той моей прабабки сто лет как на свете нет. А твой-то Ягайла сейчас супротив нас стоит. А родитель твой, Ольгерд-то Гедиминович…
— Под которого ты от Москвы прятался…
Дмитрий хлопнул ладонью по столу с такой силой, что Спас в углу подпрыгнул, а одна из свечей покатилась по столу.
— Не время, Холмский! А петля в десять верст шириной широка для горла.
Дмитрий вгорячах выдал свое тайное решение идти в Задонщину.
Бояре стояли позади князей, вникая в смысл их слов, но ожидая своего времени. Теперь говорил Тимофей Вельяминов, многими походами умудренный, многими победами славный, московский великий воевода. Тоже звал вперед.
В это время отворилась со скрипом дверь, и в избу вошел Тютчев. Все обернулись.
Тютчев вошел, опрятный, спокойный, только чуть выше поднял голову от переполнявшей его радости.
Тютчева слушали. Он рассказал о разговоре с Мамаем, передал слова разорванной грамоты, о своем ответе мурзе смолчал, но горячо объяснил, что самый раз напасть бы на татар теперь:
— Олег попятился, а Ягайла утром выйдет с Одоева, отселя более сорока верст. Пока дойдет, мы успеем управиться.
— Волков легче поодиночке бить! — сказал Федор Белозерский.
— Истинно так! — согласился Владимир.
— Вот оно как! — кивнул Полоцкий Холмскому.
И Холмский удивленно ответил:
— Так выходит: надо идти! Что ж мы, в Твери, робчей московских, что ли?
Владимир засмеялся.
Дмитрий, снова опершись на ладони, встал:
— Братие!
И все вслед за ним поднялись. Стоя они выслушали его слово:
— Бог запрещает переступать чуждые пределы. Спасу говорю: беру на себя грех — ежли не переступлю, то они придут, аки змеи к гнезду. На себя беру. Так и митрополит Олексий нас поучал. Но лесную заповедь каждый знает — одного волка легче душить. Трем волкам легче задушить нас. Стоя тут, дадим им срок в стаю собраться. Переступив, опередим тех двоих, передушим поодиночке. Не для того собрались, чтоб смотреть окаянного Олега с Мамаем, а чтоб уничтожить их. И не Дон охранять пришли, а родину, чтоб от плена и разоренья ее избавить либо головы за нее сложить: честная смерть лучше позорной жизни. Да благословит нас Спас во спасение наше — пойдем за Дон!
Все перекрестились, но продолжали стоять, медля расходиться.
Один из отроков сказал Дмитрию, что дожидаются от игумена Сергия из Троицы гонцы.
Дмитрий насторожился. Что шлет Сергий вослед походу?
— Впусти.
Мимо расступившихся бояр, в свет свечей, склонившись, вступили два схимника. Один был широкоплеч и сухощав. Другой ни умерщвлением плоти, ни молитвами не мог одолеть округлого дородства своих телес. Черные одежды, расшитые белыми крестами схимы, запылились. Одного из них Дмитрий узнал: он неотступно, словно охраняя Сергия, следовал всюду за своим игуменом. Это был брянчанин, из боярских детей, именем Александр, а до крещения Пересвет. Другой — брат его, тоже до монашества воин, — Ослябя. Об Ослябьевой силе в кротости Дмитрий слыхивал в Троице.
Ослябя вручил грамоту от Сергия. Дмитрий быстро раскрутил ее. Еще не успев прочесть первых строк, увидел последние:
«Чтобы шел еси, господине, на битву с нечестивыми…»
Пересвет подал Дмитрию троицкую просфору, Дмитрий поцеловал засохший хлебец и положил его на столе под свечами.
— Отец Сергий благословляет нас идти! — сказал Дмитрий.
Он знал, как громко на Руси Сергиево слово.
Еще говорили бояре, у коих в седине волос или в гуще бороды укрыты были славные шрамы, еще схимники несмело продвигались к выходу, а Бренко уже заметил вошедшего ратника и громко сказал:
— Княже! Языка привели.
— Добро ж! — сказал Дмитрий, и все пошли следом за ним к выходу.
Изба опустела. Лишь потрескивали свечи на столе, оплывая, и меж ними лежал присланный Сергием хлебец. А за дверью, где стояли дружины, не смолкал говор, лязг, топот, визг коней.
Вдали, во тьме, у полыхающего костра плотно стеснились воины. Они расступились, и Дмитрий увидел пленника.
Пойманный лежал на земле. Кто-то подсунул ему под плечи скомканную попону. Кольчугу с него содрали. Кожа была исцарапана, — видно, когда сдирали кольчугу. На смуглом и грязном теле ржавели пятна размазанной и еще не засохшей крови. Оттого, что в поясе пленник был гибок и тонок, плечи его казались особенно круты. Он и на земле лежал, как змееныш, изогнувшись. И еще Дмитрия заметил пестрые штаны, измазанные землей и навозом, но яркие, из дорогой персидской камки.
«Не простой, видно, воин!»
И только потом взглянул на лицо пленника.
На Дмитрия, сощурив надменные глаза, молча смотрел широкоскулый, с широко раздвинутыми глазницами безусый мальчик.
Тютчев удивился, узнав его: это был пятый мурза, которого он отхлестал и отпустил к Мамаю.
— Ты как попался? — спросил по-татарски Тютчев.
— Тебя догонял! — гордо ответил пленник.
— И еще раз лег! — зло сказал Тютчев.
В дружине кто-то ухмыльнулся:
— Еще от своего костра тепл, а уж пригрелся у нашего.
— У нашего он сейчас перегреется.
Мурзу захватила третья Дмитриева стража — Петр Горский с товарищами, когда во главе небольшого отряда мурза мчался в сторону русских войск. Горский доложил Дмитрию:
— Скакал мурза борзо, своих опередил. Прежде чем те подскакали, я его к себе переволок да помчал. Те за нами гнались, да тут на другой наш разъезд наскочили, повернули назад. А иные у них посечены.
Дмитрий подумал: «Вот и первая встреча… Уж коснулось своими краями войско о войско».
Дмитрий спросил старика-переводчика, прежде долго жившего в Орде, уже отвыкшего от родной речи:
— Чего выпытали?
— Поведа, яко царь на Кузьмине гати; не спешит убо, но ожидает Ольга и Ягайлу: по триех же днех имать быти на Дону. И аз вопросиша его о силе Мамаеве; он же рече: многое множество.
— Говоришь, как пишешь! — заметил Дмитрий, и переводчик смолчал, стыдясь, что много лет лишь через русские книги говорил со своей родиной.
Боброк спросил у Тютчева:
— Выходит из его слов: Мамай на реке Мече. Пришел туда по Дрыченской дороге. А до того по Муравскому шляху шел. А Дрыченская дорога лежит промеж двух шляхов — промеж Муравского и Ногайского. Надо понимать, затем Мамай промеж этих дорог, что Орда идет по обеим.
— Думаешь, княже, ударить по этим шляхам порознь?
— Хорошо б так, да опасно: один шлях будем мы громить, а с другого нас обойдут. Надо так стать, чтоб обойти не могли, чтоб не по Чингизу у них вышло.
— А как спину уберечь? Все равно охватывать будут.
— Ночь светлая. Сейчас съезжу за Дон, прикину. Не миновать нам на этом поле встречу держать.
— Войско каково? — спросил Дмитрий у переводчика.
— Рече: сборное. Како оные народы бьются, про то не ведает.
— Сколько ж их? — спросил Дмитрий.
— Рече: тысячей триста да еще пятьдесят. С его слов чли.
— Верно говорит! — удивился Тютчев.
— Он сперва во лжу впал, да мы выправили! — сказал Горский.
— Накормите его! — сказал Дмитрий. И, не оборачиваясь, ушел: не видел округлившихся, как у совы, глаз пленника, не сводившего своего взгляда с князя, пока воины не заслонили ушедшего Дмитрия.
Во тьме Дмитрию подвели коня. Он нащупал холку и, грузный, легко вскочил в высокое седло. Не дожидаясь, пока управятся остальные, он направил коня к Дону, где, скрытые тьмой, стояли войска.
Следом за ним скакали сквозь мрак князья, бояре, дружина, двор княжеский.
Земля под конями звучала глухо, влажная, мягкая сентябрьская земля.
Над Доном полыхали сторожевые костры. С того берега долетал волчий вой. Псы, приставшие к войскам, облаивали их отсюда. Люди пытались разглядеть сверкающие зрачки зверей. Исстари, вслед за татарами, шли несметные стаи волков дожирать остатки, рыться в пепелищах, раздирать трупы, терзать раненых и детей.
Волки выли, — значит, недалек и Мамай. После многих лет встало воинство перед воинством, и одна лишь ночь разделила их тьмой и воем.
Дмитрий приказал искать броды, а сам проехал через весь стан и встретил Боброка: они уговорились тайно перебраться через Дон, самим осмотреть на заре поле.
Владимир Серпуховской и двое его шуринов — Андрей Полоцкий и Дмитрий Брянский стояли в стороне, ожидая Дмитрия Московского и Дмитрия Боброка.
— Я мыслю: он тверд, — сказал Владимир, — но я скрытен. Боброк удумал еще боле укрепить ему мужество, поволховать во чистом поле, послушать землю.
— Он тверд! — сказал Андрей. — Эту твердость в нем хранить надо — она есть твердость нашего союза. Глядя на него, робкий стыдится своей робости.