— Ну, царь дело знал! Велел главному штейгеру, который из немцев, голову отрубить, Чувство ответственности высоко было поставлено.
Никанор Иванович крепко затягивался «Беломором» и дыма почти не выпускал, в себя заглатывал.
— Так-таки и отрубили голову? — ужаснулась Анастасия.
— Само собой…
— А вода?
— Какая?
— Ну, в шлюзах-то! Как с водой-то дело кончилось?
— А-а, вон вы о чём… Ну, воды, конечно, не прибавилось, нет. Немец-то он, возможно, вредителем был…
— Ведь это беда — с каких пор! — снова поразилась Анастасия. — Дурь наша, господи…
Она убирала посуду. По тому, как резко и неосторожно, со звяком бросала тарелки и стаканы в тазик, швыряла мокрые, непротертые вилки в ящик стола, Никанор Иванович понял, что разговор и на эту тему иссяк. Задавил недокуренную папироску в пепельнице и поднялся. Спросил вдруг с неожиданной решимостью, напрямую:
— Николай-то… так при Коншине и живёт? Не раздружились они?
«Мне-то как быть? — слышалось в этом вопросе. — Ждать и дальше или, может, приискивать другое место?»
Анастасия перестала кидать посуду, руки у неё обмерли.
— Не знаю. Не пишут же. Чего об этом говорить!
— Может, жена к нему вернулась?
— Не знаю. Моё-то дело какое!
Никанор Иванович одевался трудно, никак не мог сразу найти левый рукав, топтался у двери.
— Вы вот давеча… про любовь, — сказал с видимым напряжением. — Любовь, конечно, дело молодое… А ежели все у нас теперь есть, отчего бы и не пожить, Настасья Семёновна? Чего же вы ждёте?
Она помогла натянуть пиджак, усмехнулась:
— Все у нас есть, Иванович, верно. Жизни токо нету!
Грубо, назло себе сказала, потому что верила ещё в другое. Своя судьба — хоть и за семью печатями, а всё же недаром жизнь идёт, недаром. Только дождаться, дождаться бы… И он, должно быть, понял эту её горячую неправду, толкнул двери. «Кричите, Настасья Семёновна? Кричите, значит, надеетесь… Когда не верят, так молчат наглухо, вот чего я вам скажу…»
Ветер не унимался. В саду шумело, расчищенную дорожку у крыльца опять перемело. Ощупью открыли калитку.
— Погодка! — недовольно буркнул Никанор Иванович. — Середь зимы снегу не допросишься!
— Конца не видать, — в тон ему вздохнула Анастасия, подавив усмешку. Пришли ей на память бабкины утки, что пригреблись по пыльному смету к окну клевать раннюю герань. И смех и грех!…
— До завтрева, — попрощался Никанор Иванович.
Анастасия промолчала, вспомнила про почтовый ящик.
Дождавшись, когда гость отойдёт в темноту, дрогнувшей рукой отодвинула фанерное донце самодельного ящика. Посыпалась сухая земля, и вдруг что-то воробышком клюнуло в чуткую ладонь.
— Письмо?! — ещё не веря себе, ахнула Анастасия.
Лампочка у потолка горела неровно: то вспыхивала бело и разяще, то угасала красно, и тогда виден был провисший волосок под слабым накалом. Видно, опять где-то закидывало ветром провисшие провода.
Лампочка мигала, но почерк сына на конверте она угадала сразу и почувствовала кружение в голове. Голова кружилась от дневной усталости, от длинного и скучного вечернего разговора, от ветра, лапающего закрытые ставни. Анастасия потёрла лоб и виски, неловко, одним боком присела к столу и дрожащими руками подержала письмо на просвете, чтобы, упаси боже, не разорвать сыновней весточки вместе с конвертом.
Что-то удерживало её… С какой-то пронзительной ясностью видела дымящийся окурок в пепельнице, чуяла что-то постороннее в хате.
«Господи! Будто вчера было… Сидел он тут же, на этом месте, и тоже „Беломор“ курил мелкой затяжкой… А я-то, я-то, дура!…»
Много ли времени надо, чтобы разорвать по краю конверт, но и за эти мгновения успела Анастасия чуть ли не всю жизнь свою перебрать, всколыхнуть в памяти, стиснув зубы.
Давеча, у стогов, бабы мешали, не могла даже и скрытно признаться, о чём болело сердце все эти годы, отчего с таким нетерпением ждала вестей от сына. А сейчас, наедине с письмом, прямо задрожала вся, обессилела от смутной надежды и заново все припомнила.
Стирала она тогда на кухне. В одном лифчике и будней юбке, распаренная была и, наверное, некрасивая. Жестяное корыто ухало и легонько прогибалось под руками, и мыльная вода плескалась и будто всхлипывала о чём. И тут он вошёл.
Привёл сына-озорника за руку…
И вот, чего бы никому она не сказала, в чём и себе редко признавалась, смутил её Коншин не тем, что застал с оголёнными плечами, — она тут же и накинулась тогда расхожей бумазейной кофтой, — а тем, что сильно похож был на другого человека. Показалось вдруг, что стоит перед нею Вася Кружилин, вылитый Вася, суженый её, только постаревший, хмурый и чужой.
— Ваш оголец? — спросил с упрёком.
— Наш… — кивнула молча.
Испуг внутренний всю кровь у неё запёк тогда. Не знала, куда руки деть, глаза, всю себя. А всё же смотрела снизу вверх, не могла оторваться от хмурого и будто знакомого лица.
Хорошо ведь соблюла себя в эти годы, а все вроде виновата в чём…
И он что-то такое уловил в себе. Оставил её в покое, с сыном заговорил.
Так бывает оно — с первого взгляда, с одного слова…
А потом было время, чтобы разобраться во всём, поближе узнать всю его трудную жизнь «на колёсах», с буровой на буровую, когда месяцами человек не бывает дома, а жена ещё молодая и любит ходить на танцы с медным медальончиком на голой шее, в модных туфлях на высоченном каблучке…
Он вроде ничего такого прямо и не рассказывал, да только Анастасия-то уж не маленькая, сама все хорошо понимала. Её тянуло к нему так, что спать не могла, и весь он был по ней — не броский, не фальшивый, мужик-трудяга, по какой-то ошибке своей, а может, из-за больших денег, что платят буровикам, нечаянно приманивший красавицу и очень скоро разобравшийся, что не по себе срубил дерево. А была уж дочка, и разорвать ничего не мог. Сидел чуть не каждый вечер здесь, на уголке стола, пил молоко и шутил: «На уголок всегда попадаю: семь лет — без взаимности…»
А какое там — без взаимности! И Колька, окаянный, прямо прилип к нему…
В пепельнице все дымил окурок, и от дыма, от дневной химической пыли сладко и горько пощипывало веки в ресницах.
У неё и тогда щипало в глазах и вся душа разрывалась от сладкой и счастливой боли. Другое это всё было, не то, что в юности.
Может, Вася и хороший был, да не успела ничего понять, будто всё, что случилось, как-то без неё решилось в суматохе войны. Будто ураганным ветром их снесло друг к другу, оставило на минуту вдвоём, в жарких, испуганных, ребячьих объятиях, и так же нечаянно и нелепо разнесло в разные стороны тем же шальным ветром. Не успела как следует и душой поболеть от счастья, как вдруг лютый залп над могилой обрубил, прикончил все раз и навсегда.
И явился другой человек. Пришёл уже не к лупоглазой, круглощёкой девчонке, не знающей куда себя девать, ищущей проливного дождя, да чтоб с ветром…
Но не могла она, не могла. Что-то переступить страшилась. А он смотрел, вздыхал и не понимал, что её удерживает. А может, наоборот, все очень хорошо понимал…
Колька приехал из армии, три дня дома покрутился и начал вдруг кидать майки, тельняшки и бритвенные стаканчики в чемодан.
— Мам! Я к дяде Грише поеду! Он меня в письмах с самого начала бомбил: приезжай да приезжай! Как выйдешь, говорит, на гражданку, так много не думай, место в бригаде всегда найдём!… А?
«Много не думай…»
Люто ненавидела она эти его словечки: «бомбил», «на гражданку», «много не думай», а всё же сама и собрала на этот безводный Мангышлак…
После Коншин писем почти не писал, только сам однажды приезжал в отпуск. И опять ничего они не решили, потому что та, городская жена не давала ему развода. Потом сны какие-то глупые её мучили. Будто сидит за столом у неё бородатый старшина и о чём-то говорит, говорит, говорит. А она не слышит, маленького Колю на коленях держит, укачивает…
Прошлой осенью, знала она, кончился срок алиментов, им самим себе положенных, и руки у Григория Фёдоровича развязались, но писем всё не было, и Колька уже полгода молчал, вот наконец-то надумал…
Анастасия отодвинула подальше пепельницу, хотя дыма уже и не было, и аккуратно оторвала краешек голубого конверта. И стала разбирать сыновьи слова не торопясь, от буквы к букве. Потому что знала: последний срок всему наступил, будет там и про Григория Фёдоровича.
Сын писал грамотно, почти без ошибок:
«…Дорогая мама! С приветом ваш сын Николай, и все мои дружки-буровики, а также и начальник нашей буровой, известный тебе Григорий Фёдорович Коншин! Ты, конечно, меня извини, что я долго не писал, тут был затор по всем швам, потому что мы теперь работаем не на нефть, а на воду, в глубине песков. И ещё мы боролись за звание и сильно нажимали, а проходка осложнённая в этих условиях. Могу ещё сообщить, меня повысили сменным мастером, и за перевыполнение плана вся бригада недавно получила вымпел, а потом был переезд на новую разведочную площадь, о чём я уже говорил.