Однако ночь обессиливала, истомляла, сушила… И весь день король пролеживал в томной грусти на кушетке, не желая никого видеть, ни за что взяться. Каждое утро во дворец приезжали приближенные с неизменным вопросом:
— Как сегодня его величество?
И ответом им был неизменный испуганный шепот:
— Тссс! Король скучает!
Король лежал, лежал, лежал… Словно тени двигались по коридорам и залам дворца взволнованные слуги, осторожно пробираясь на цыпочках мимо королевских апартаментов. И от одного к другому несся предупреждающий шепот:
— Тише! Его величество тоскует! Тссс! Король скучает!..
В соседней комнате скрипнула дверь и послышались чьи-то легкие, бодрые шаги; вслед за этим дверь королевской комнаты приоткрылась, и в щель просунулась белокурая кудрявая голова с белым, нежным лицом, глубокими, большими, умными глазами и изящным аристократическим носом.
— Государь! — весело заговорил вошедший, — это я, маркиз де Суврэ! Вашему величеству благоугодно было приказать мне немедленно явиться по возвращении из путешествия, чтобы доложить о результатах! Я только что вернулся из Пармы, и вот плоды моих поисков. Разрешите ли, ваше величество, всеподданнейше преподнести их?
— А, это ты, маркиз, — лениво ответил Людовик, не поднимая головы. — Войди!
Маркиз де Суврэ был сверстником короля и товарищем его по воспитанию. Король очень любил его общество, но совершенно не замечал его отсутствия: благодарность и стойкость привязанности вообще не входили в число добродетелей Капетингов. Зато сам маркиз действительно любил короля преданно, нежно, бескорыстно до трогательности. Только, как умный человек, понимавший, что избыток преданности, слишком явно высказываемый, порождает зависть, интриги и подкопы, Суврэ никогда не подчеркивал в присутствии третьих лиц своей исключительной любви к Людовику. Он так умело отходил в тень, что только один проницательный и хитрый Флери, недолюбливавший Суврэ и взаимно нелюбимый им, разгадывал степень значительности и влияния маркиза на короля. Для всех остальных Суврэ был совершенно безобидным весельчаком, полушутом, забавником, чудаком, любившим говорить изречениями, пословицами да стихами.
Действительно, Суврэ усвоил себе манеру высказывать свои мысли чужими словами. Отличаясь колоссальной памятью и будучи человеком необыкновенно образованным и начитанным, Суврэ знал наизусть всех классиков французской поэзии и так и сыпал стихами, почти всегда замечательно остроумно применяемыми. Это стало его второй натурой и, даже оставаясь наедине с королем, когда не к чему было надевать свою личину, Суврэ не мог отделаться от усвоенной привычки.
Пользуясь разрешением короля, Суврэ окончательно распахнул дверь, взял из рук лакея бархатную подушку, на которой лежал какой-то беленький комочек, и направился с ним к кушетке. Тут он опустился на колени и, протягивая к королю подушку с комочком, оказавшимся очаровательной крошечной собачкой, сказал:
— Вот, ваше величество, собачка, которую так хотела иметь прелестная графиня де Майльи! Могу поручиться, что это — самый крошечный экземпляр из всего собачьего семейства. Но чего мне стоило достать его!..
Людовик лениво погладил собачонку по мягкой, пушистой шерсти и вяло улыбнулся, когда она принялась жадно сосать его мизинец.
— Что это за порода? — спросил он.
— Не знаю, ваше величество, потому что родители этого песика были вывезены каким-то английским капитаном из далекой заморской страны. Тем не менее этот песик может с гордостью воскликнуть: "Moi, fils inconnu d'un si glorieux pиre!".[1] Ведь папаша этого маленького комочка спас от неминуемой смерти герцогиню Пармскую, выбив из ее рук стакан с отравленным питьем. Он тут же пал жертвой своего инстинкта: несколько капель жидкости попало на мордочку песика, и он испустил свою собачью душу в ужасных конвульсиях. Благодарная герцогиня приказала набальзамировать его труп. Обо всем этом я узнал в Тоскане, где мне рассказали, кроме того, что герой оставил после себя двух малолетних наследников и что миниатюрнее этой собачьей семьи нет во всей Европе. Тогда я немедленно ринулся в Парму. Увы! Герцогиня и слушать не хотела о том, чтобы расстаться с сыном своего спасителя. Благословив свою судьбу за то, что я проживал в Парме инкогнито, я подкупил придворного лакея, и вот — "C'était pendant l'horreur d'une profonde nuit,[2] - пес был выкраден, и я понесся с драгоценной добычей обратно во Францию, чтобы сложить ее у ног моего короля!
— Благодарю тебя, Суврэ, — ласково сказал Людовик. — Я всегда знал, что ты — мой лучший друг! Положи где-нибудь собачку и скажи потом Корбелэну, чтобы он присмотрел за ней, пока я не преподнесу ее графине. А в знак моей дружбы и благодарности возьми вот это, — король снял с пальца и кинул маркизу массивное золотое кольцо, изображавшее дракона, который в бессильной ярости закусил свой хвост и как бы изрыгал пламя крупными рубинами глаз.
Суврэ подхватил кольцо на лету, пламенно прижал его к губам и с восторженным пафосом воскликнул: "Oui, puisque je retrouve un ami si fidиle, Ma fortune va prendre une face nouvelle!"[3] Людовик грустно посмотрел на маркиза.
— Как я завидую тебе, Суврэ, — сказал он, и в его голосе прозвучали скорбные, надтреснутые ноты. — Ты всегда так весел, так жизнерадостен! Всякий пустяк радует тебя, словно ребенка. Да и случись у тебя какое-нибудь горе, так тебе есть к кому прибегнуть, потому что я, твой царственный друг, всегда готов прийти к тебе на помощь. А я? Я, король великой страны, беднее и беспомощнее любого из своих подданных! Великая скорбь, гнетущая тоска гложут мое сердце. Жизнь кажется мне гробом, завернутым в ряд блестящих, богатых покровов. Не зная, что таится за этими покровами, я беззаботной рукой срывал их один за другим и вот увидал, что внешность — тлен и мишура, что все — гниль и прах… И к кому прибегну я в своем горе, кто утешит меня? Над королем только Бог! Что же, так пусть он призовет меня к себе…
— О, мой король! — с непритворным отчаяньем воскликнул Суврэ, кидаясь на колени перед кушеткой и простирая к королю обе руки. — Разве это возможно? О, нет, нет! Это — случайное настроение… Боже мой, чего бы я не сделал, чтобы рассеять вашу тоску! Но я верю, это пройдет! Бог не допустит!
— Я знаю, что ты любишь меня, — сказал Людовик, ласково положив руку на голову маркиза. — Знаю и то, что ты отдал бы жизнь за одну минуту моей радости…
— О, с восторгом!
— Но и любовь бывает бессильной там, где неизбежность захватывает душу своими железными тисками. Оглянись вместе со мной на мою жизнь. Что я имею, чего мне ждать, на что я могу рассчитывать?
— Ваше величество! Вы забыли Францию, нашу прекрасную, великую Францию. Как счастлива была бы она, если бы ваше величество собственноручно взялись за кормило власти и направили страну к новому блеску и славе!
— Э, милый мой! Франция отлично обходится и без меня! Да и молод я слишком, чтобы оспаривать это кормило у опытных рук кардинала Флери…
— Нет, возлюбленный король мой, что касается молодости, то недаром поэт говорит:
"Je suis jeune, il est vrai, mais aux âmes bein nées,
La valeur n'attend pas le nombre des années!"[4]
[5]"Я молод, это правда, но у благорожденных душ доблесть не выжидает ряда прожитых лет!" ("Сид", трагедия Корнеля).
Что же касается до «опытности» первого министра вашего величества, то…
— Полно, Суврэ, ты просто не любишь кардинала!
— Но при чем же здесь моя любовь или нелюбовь, государь? "J'appelle un chat un chat et Rollet un fripon!".[6]
— Оставим это, Суврэ!
— Хорошо, ваше величество, пусть не настало еще время великому королю теснее сойтись с великой страной! Но разве как человек мой король не может быть счастлив?
— Где же счастье в этой мишуре, Суврэ?
— Ваше величество, посмотрите туда, в парк! Что шепчут деревья, тянущиеся к нам своими осыпанными юной зеленью ветвями? О чем мечтают стыдливые венчики весенних цветков? О чем чирикают птички, весело собирающие прутики и пушок? Какие грезы навевают нам нежные лучи задумчивой луны? И какое великое, издавна священное слово звучит призывом в ночном гимне певца соловья? Любовь — вот то, чем одухотворен весь весенний трепет пробуждающейся природы? Любовь — вот то, что может наполнить всю жизнь без остатка!
— Любовь! — король повторил это слово с оттенком грустного презрения. — Когда я был еще мальчуганом, Суврэ, мне тоже казалось, что любовь — самый прекрасный, таинственный, заманчивый дар жизни. Если бы не моя робость, то я, казалось, обнял бы всех тех изящных, обольстительных красавиц, которые воздушным роем витали при дворе регента, я зацеловал бы всех их до смерти… Боже мой! Сколько бессонных ночей провел я, проклиная свою застенчивость!.. И вот, как сейчас помню, меня обвенчали с дочерью сверженного польского короля. Я обратил на Марию всю свою страсть, я сосредоточил на ней одной все свои грезы, в ней я целовал всех женщин, которых до того целовал мысленно. Но королева отвечала на мою любовь только покорностью, только одним сухим подчинением своей обязанности. Настал момент, когда она стала уклоняться даже и от этого. И вот, когда я сблизился с де Майльи… Я очень любил ее, да, если хочешь, люблю и теперь. Она верна, преданна, бескорыстна, весела. Но она уж очень ограниченна, уж очень у земли. С ней можно забыться только в животных восторгах, но не умчишься ввысь, не унесешься к горным высотам. Я стал скучать с ней… В попытках развлечься я снизошел до многих других женщин. Каждый раз это было только мимолетным эпизодом, и каждый раз в душе оставался налет горечи. Теперь эта горечь переполнила душу и задавила ее своим невыносимым гнетом… Суврэ! Ты, он, другой, третий, любой из моих подданных можете быть счастливы в любви, но я — нет! Ведь я — король! Меня не любят — мне подчиняются. Я могу быть красивым, как Адонис, могу быть уродливым, как Вулкан; могу быть сильным, как Геркулес, или расслабленным, как нищий Силоамской купели — все равно, женщины будут одинаково отдаваться мне, потому что я — король! Но, отдаваясь мне, они в то же время немедленно требуют уплаты по счету своей нежности. Ведь я — король, можно ли любить меня даром? А! Ты опустил голову, Суврэ, ты задумался? Ты сам видишь теперь, что я прав и что мне нет счастья ни в чем!