Нормандцы играли почти одинаковую роль со спартанцами: окруженные злобными, завистливыми врагами, они поневоле следовали внушениям духовенства, чтобы только удержаться на месте, добытом ими с таким тяжелым трудом. Точно так, как спартанцы, и нормандцы дорожили своей независимостью и собственным достоинством, отличавшим их резко от многих народов. Гордое самоуважение не допускало, чтобы они унижались и кланялись перед кем бы то ни было. Спартанцы были благочестивее остальных греков благодаря постоянной удаче во всех предприятиях, несмотря на препятствия, с которыми им приходилось бороться; этой же причине можно приписать и замечательное благочестие нормандцев, верящих всем сердцем, что они находятся под особым покровительством Пресвятой Богородицы и Михаила Архистратига.
Прослушав Всенощную, отслуженную в часовне Вестминстерского аббатства, которое было построено на месте храма Дианы[11], король со своими гостями прошел в большую залу дворца, где был сервирован ужин.
В стороне от королевского стола стояли три громадных стола, предназначенных для рыцарей Вильгельма и благородных представителей саксонской молодежи, изменившей ради прелести новизны грубому патриотизму своих отцов.
На эстраде сидели вместе с королем только самые избранные гости: по правую руку Эдуарда помещался Вильгельм, по левую – епископ Одо. Над ними возвышался балдахин из золотой парчи, а занимаемые ими кресла были из какого-то богато позолоченного металла и украшены королевским гербом великолепной работы. За этим же столом сидели Рольф и барон Фиц-Осборн, приглашенный на пир в качестве родственника и наперстянка герцога. Вся посуда была из серебра и золота, а бокалы украшены драгоценными камнями, и перед каждым гостем лежали столовый нож с ручкой, сверкавшей яхонтами и ценными топазами, салфетки были отделаны серебряной бахромой. Кушанья не ставились на стол, а подавались слугами, и после каждого блюда благородные пажи обносили присутствовавших массивными чашами с благовонной водой.
За столом не было ни одной женщины, потому что той, которой следовало бы сидеть возле короля – прелестной дочери Годвина и супруги Эдуарда, – не было во дворце: она впала в немилость короля вместе со своими родными и была сослана. «Ей не следует пользоваться королевской роскошью, когда отец и братья питаются горьким хлебом опальных и изгнанников», – решили советники кроткого короля, и он согласился с этим бесправным приговором.
Несмотря на прекрасный аппетит всех гостей, они не могли прикоснуться к пище без предварительных религиозных обрядов. Страсть к псалмопению достигла тогда в Англии грандиозных размеров. Рассказывают даже, что на некоторых торжественных пирах соблюдался обычай не садиться за стол, не прослушав все без исключения псалмы царя Давида; какой хорошей памятью и какой крепкой грудью должны были тогда обладать певцы!
На этот раз стольник сократил обычное исполнение молитв до такой степени, что, к великой досаде короля Эдуарда, были пропеты только десять псалмов.
Все заняли места, и король, попросив извинения герцога за это непривычное поведение стольника, произнес свое вечное: «Нехорошо, нехорошо, это нехорошо!»
Разговор за столом почему-то не клеился, несмотря на старания Рольфа и герцога, мысленно пересчитывавшего тех саксонцев, на которых он мог бы положиться при случае.
Но не так было за остальными столами; поданные в большом количестве напитки развязали саксонцам языки и лишили нормандцев их обычной сдержанности. В то время, когда винные пары уже произвели свое действие, за дверями залы, где бедняки дожидались остатков ужина, произошло небольшое движение, и вслед за тем показались двое незнакомцев, которым стольник очистил место за одним из столов.
Новоприбывшие были одеты просто: на одном из них было платье священнослужителя низшего разряда, а на другом – серый плащ и широкая туника, под которой виднелось нижнее платье, покрытое пылью и грязью. Первый был небольшого роста, худощавый; другой, наоборот, – исполинского роста и крепкого сложения. Лица их были более чем наполовину закрыты капюшонами.
При их появлении среди присутствовавших пронесся ропот удивления, презрения и гнева; шум прекратился, когда заметили, с каким уважением относился к ним стольник, особенно к высокому. Но немного спустя ропот усилился, так как великан бесцеремонно придвинул к себе громадную кружку, поставленную для датчанина Ульфа, сакса Годри и двух молодых нормандских рыцарей, родственников могучего Гранмениля. Предложив своему спутнику выпить из кружки, новый гость сам осушил ее с явным удовольствием, показав этим, что он не принадлежит к нормандцам, а потом попросту обтер губы рукавом.
– Извини, – обратился к нему один из нормандцев – Вильгельм Малье, из дома Малье де-Гравиль, – как можно дальше отодвигаясь от гиганта, – если я замечу тебе, что ты испортил мой плащ, ушиб мне ногу и выпил мое вино. Не угодно ли будет тебе показать мне лицо человека, нанесшего все эти оскорбления, мне – Вильгельму Малье де-Гравилю?
Незнакомец ответил каким-то глухим смехом и опустил капюшон еще ниже.
Вильгельм де-Гравиль обратился с вежливым поклоном к Годри, сидевшему напротив.
– Виноват, благородный Годри, имя твое, как я опасаюсь, уста мои не в состоянии верно произнести. Мне кажется, что этот вежливый гость саксонского происхождения и не знает другого языка, кроме своего природного. Потрудись спросить его, в саксонских ли обычаях входить в таких костюмах во дворец короля и выпивать без спроса чужое вино?
Годри, ревностнейший приверженец иностранных обычаев, вспыхнул, услышав иронические слова Вильгельма де-Гравиля. Повернувшись к странному гостю, в отверстие капюшона которого исчезали теперь колоссальные куски паштета, он проговорил сурово, но картавя немного, как будто не привык выражаться по-английски:
– Если ты – саксонец, то не позорь нас своими мужицкими приемами, попроси извинения у этого нормандского тана, и он, конечно, простит тебя... Обнажи свою голову и...
Тут речь Годри была прервана следующей новой выходкой неисправимого великана: слуга поднес Годри вертел с жирными жаворонками, а нахал вырвал весь вертел из-под носа испуганного рыцаря. Двух жаворонков он положил на тарелку своего спутника, хотя тот энергично протестовал против этой любезности, а остальных положил пред собой, не обращая никакого внимания на возмущенные взгляды, направленные на него со всех сторон.
Малье де-Гравиль взглянул с завистью на прекрасных жаворонков, потому что он, будучи нормандцем, хоть и не был обжорой, но, во всяком случае, не пренебрегал лакомым кусочком.
– Да, foi de chevalier! – произнес он. – Все воображают, что надо ехать за море, чтобы увидеть чудовищ; но мы как-то уж особенно счастливы, – продолжал он, обращаясь к своему другу, графу Эверескому, – так как нам удалось открыть Полифена, не подвергаясь баснословным приключениям Улисса.
Он указал на предмет всеобщего негодования и довольно удачно привел стих Виргилия:
«Monstrum, horrendum, informe, ingens, cut lumen adeptum»[12].
Великан продолжал уничтожать жаворонков с таким же непоколебимым спокойствием; спутник же его казался пораженным звуками латинского языка. Он внезапно поднял голову и сказал с улыбкой удовольствия:
– Bene, mi fili, lepedissime; poetae verba in militis ore non indecora sonant.[13]
Молодой нормандец вытаращил глаза на говорившего и ответил иронично:
– Одобрение такого великого духовного лица, которым я тебя считаю, судя по твоей скромности, неминуемо должно возбудить зависть моих английских друзей, которые по своей учености говорят вместо «in verba magistri» – «in vina magistri»[14].
– Ты, должно быть, большой шутник, – сказал снова покрасневший Годри, – я нахожу, что вообще латынь идет только монахам, да и те не слишком-то сильны в ней.
– Латынь-то? – возразил де-Гравиль с презрительной усмешкой. – О, Годри, bien aime! Латынь – язык Цезарей и сенаторов, гордых мужей и мужественных завоевателей. Разве ты не знаешь, что герцог Вильгельм Безбоязненный уже на девятом году знал наизусть комментарии Юлия Цезаря?... И поэтому вот тебе мой совет: ходи чаще в школу, говори почтительнее о монахах, из числа которых выходят самые лучшие полководцы и советники, и помни, что «ученье свет, а неученье – тьма!»
– Твое имя, молодой рыцарь, – спросил духовный по-французски, хотя и с легким иностранным акцентом.
– Имя его я могу сообщить тебе, – сказал великан на том же языке грубым голосом. – Я могу сообщить его имя, род и характер. Зовут этого юношу Вильгельмом Малье, а иногда и де-Гравилем, так как наше нормандское дворянство нынче уже не может существовать без этого «де». Но это вовсе не доказывает, что он имел какое-либо право на баронство де-Гравиль, принадлежащее главе его дома, исключая разве старую башню, находящуюся в каком-то углу названого баронства и прилежащую к ней землю, достаточную только на прокорм одной лошади и двух крепостных. Очень может быть, что земли уже давно заложены, чтобы купить бархатную мантию и золотую цепь. Родители его: норвежец Малье, принадлежавший к викингам Хрольва, этого морского короля, и француженка, от которой он наследовал все, что имеет драгоценного, а именно: плутовской ум и острый язык, любящий чернить все встречное и поперечное. Он обладает еще и замечательными преимуществами: очень воздержан, так как ест только за счет других; знает латынь, потому что был, благодаря своей тощей фигурке, предназначен к монашеству; обладает некоторым мужеством, если судить по тому, что он собственной рукой убил трех бургундцев, вследствие чего герцог Вильгельм и сделал из него вместо монаха sans tache – рыцаря sans terre... Что же касается остального...