Ознакомительная версия.
До околицы — немногим более версты. Меж белых покатых склонов в седловине темнеют крайние избы, хозяйственные постройки. Разведчики гуськом проскакали седловину и скрылись. Красногвардейцы, толпясь на дороге, устало переговариваясь, курили самокрутки, ждали. Скорее бы вдохнуть домашний бесподобный запах наваристых щей! Утолив зверский голод, успеть до ночи нажарить убоины и наедаться уже обстоятельно, до отвала…
По небу плыла с востока белеющая на ярко-голубом фоне рябь, а запад сиял чистой нежной лазурью. Из станицы выехала группа конных, понеслась вскачь, приближаясь. Конники остановились метрах в двухстах и стали подбрасывать папахи, махать руками, кричать. Глядевший в бинокль комиссар со сдерживаемой яростью бросил:
— Нашей разведки не вижу! Какие-то посторонние старики…
Будюхин угодливо подсказал:
— Вон Маракин-то! С ним — тоже наш! А то, — догадался ординарец, — местные посыльные. Подмазались — вроде сами нас ждали и с радостью принимают. Других разведчиков, уж будьте спокойны, усадили за стол и поят…
Житору живо вообразился едоков на двадцать стол, уставленный жирными деревенскими яствами, бутылями и фляжками с самогонкой. Разведка, ничего более не помня, кинулась к стаканам, к жратве… На удлинённом худом подбородке комиссара забилась жилка, тонкогубый рот сжался и стал наподобие страшного шрама от бритвы.
— Маракина — ко мне!
Будюхин, нахлёстывая лошадь, помчался к конникам. Маракин что-то проорал ему, группа развернулась и ускакала в станицу. Вернувшийся ординарец спешился и уж тогда доложил в испуге:
— Маракин сказал: чего взад-вперёд кататься? Жители в полном покорстве. В сухой избе поговорим.
«Сейчас же арестую! — твёрдо решил Зиновий Силыч относительно начальника разведки. — В Оренбурге поставлю вопрос перед ревкомом! Пусть посидит годик в подвале на сухарях и воде».
Он приказал расчехлить пулемёты и входить в станицу, держа ружьё на руке: но не потому, что ждал нападения. Он пребывал в гневе — и как никогда желалось произвести сурово-устрашающее впечатление.
Зиновий Житор был сыном тобольского сукновала, ревностно показывавшего религиозность: по воскресеньям ходил к заутрене и к обедне. Взяв в приданое за женой небольшой деревянный дом, сукновал нажил и второй. В одном обитала семья, другой сдавали внаём. Отец назидательно повторял Зиновию, своему старшему: той части наследства, которая ему достанется, будет достаточно для приобретения флигеля. Если сын окажется не промах, то ухватит через женитьбу дом с мезонином. Коли и дальше станет жить с умом, сберегая каждую копейку, — к старости будет владельцем трёх домов. Его признает счастье, которое к мириадам бедняков даже в мечтах приходит лишь изредка.
Как-то Зиновий сказал с хитрой задумчивостью:
— А четыре дома? А… пять? и карету на дутых шинах?
Выслушав, сукновал взял плётку, предназначенную для дворовых собак, и, левой рукой сжав Зиновию шею, в полную силу стегнул его по заду девять раз:
— Чтобы ты выплюнул эти мысли, как сопли! У кого это в голове, те — картёжники и прочие проходимцы. Они не живут в собственном доме, а шляются по номерам и подыхают в ночлежке.
Пугаться подобного было скучно. А какое уныние нагоняли картины правильной жизни в глухом Тобольске, по чьим переулкам лениво шествовали коровы! Лопушатник, крапива вдоль изгородей, дощатые тротуары мозолили глаза. От герани на подоконниках веяло безысходным сном.
Возненавидев всё это, Зиновий спасался в городской библиотеке. Как упоительно было — забываться, перечитывая описание мавританского дворца, средневековой восточной роскоши. Образы властителей возбуждали в нём тот щекочущий интерес, что сродни сладострастию… Он влюбился в Юлия Цезаря, молодого и изящного, каким тот показан в романе Джованьоли «Спартак».
Прочитав новеллу Стендаля «Ванина Ванини», Зиновий представил — вместо Ванины — прекрасного знатного юношу. И вообразил им — себя. Он бесстрашно спасал преследуемого раненного революционера — и их головокружительно бросала друг к другу любовь. Зачерствевшее от борьбы, от опасностей сердце покорялось пылкому нежному спасителю…
Мечты должны были сбыться во что бы то ни стало! Он сделался одержим этим «во что бы то…» В самом деле, ни отец, ни забитая мать не прочли ни одной книжки, какая дичь — пытаться представить, будто их может тронуть что-то, без чего он не мыслит жизни! И однако ему — столь иному! — определён тот же мещанский быт. После чаепития складывать в сахарницу обсосанные кусочки сахара. Носить в починку часы немецкой работы, которые достанутся ему от отца. Искать по Тобольску невесту с приданым. Считать на счётах выручку и расход… Пропади оно пропадом! Он вырвется из-под гнёта этих будней с их лживой степенностью — став… вождём! Обожаемым и вселяющим в души священный трепет.
Реальность покамест говорила другое: пора зарабатывать на хлеб. Зиновий просил отца послать его в большой город в университет. Отец прикинул: придётся платить не только за учёбу, но и за квартиру, то есть отмыкай обитый медью сундучок. Родитель заявил: и в их городе есть где учиться.
— Училище учителей чем тебе не нирситет?
(Имелась в виду учительская семинария).
Поступив в неё, Зиновий высказывался о несправедливости, о «страдании — при полном праве на счастье» — и его приметил один из преподавателей, связанный с политическими ссыльными. Однажды он привёл к ним безусого Житора, и тот стал упиваться их речами: слыша в них то, что было понятно и близко. Как и эти люди, он ненавидел общепринятые порядки, власть, религию.
Его приблизил к себе влиятельный ссыльный: в будущем — видный большевик. Близость стала интимной. Друг собирался бежать из ссылки — Зиновий рьяно помогал ему, что вскрылось после побега. Житора исключили из семинарии, а скоро и арестовали за распространение противоправительственных прокламаций. При нём нашли два револьвера. Около полугода он провёл в тюрьме, и его сослали в посёлок к поморам. Сюда из-за границы добралось письмо друга, адресованное всей колонии ссыльных. О Зиновии говорилось в таком тоне, что один из поселенцев, чья дочь изнывала в ссылке вместе с ним, возымел свои соображения.
Девушка двадцати шести лет, арестованная в Новороссийске на цементном заводе за пропаганду, носила имя Этель — в честь писательницы Войнич, автора революционного романа «Овод». Была Этель непривлекательна: широкие мужские плечи, непропорционально длинный мускулистый торс. Однако Житору это как раз импонировало. И — что было решающим — ему в его двадцать страстно желалось утвердиться среди чтимых революционеров. Он стал мужем Этель, родившегося сына назвали Маратом.
В девятьсот пятом Житор, научившийся ездить верхом, бежал из ссылки на купленной у местного жителя лошади. Влекла Белокаменная, откуда доносило дразняще-острый душок заварушки. Зиновий уже превратился в ярого большевика — человека, которого могло удовлетворить лишь обладание властью, созданной представлениями коммунистов: ревнивой властью над всей собственностью и бытом людей, над историей, над природой. Он участвовал в организации боевых групп в Москве, стрелял из маузера по городовым, по верным царю гвардейцам-семёновцам. Наработав авторитет, скрылся за границу, познакомился лично с большевицкими вожаками и был, под чужим именем, вновь направлен в Россию… Февральская революция избавила его от ссылки, отбываемой в Пелыме.
Зиновий Силыч ринулся в Петроград, чтобы быть одним из первых в обретении власти — однако тесть (он состоял в ближайшем окружении Ленина) велел проведать жену и сына. Они жили на деньги партии в Челябинске, Марат учился в частной гимназии. Житор приехал к семье, и тут из Петрограда поступило указание: он нужен в Челябинске, нужен на Урале, его ждёт ответственная организационная работа.
После Октябрьского переворота партия направила его военным комиссаром в Оренбург, здесь он возглавил военно-революционный комитет и стал председателем губисполкома.
В Зиновии Силыче заговорило то, что он испытывал, когда читал о дворцах с их пышным убранством. Действительность, правда, потакала воображению сдержаннее, чем хотелось бы: бери, что есть. Он выбрал квартиру в одном из лучших домов города, в бельэтаже: её раньше занимал важный чиновник государственного контроля. У Житора, жены и сына теперь было по кабинету и спальне, имелись, кроме того, две гостиные, столовая и просторная лакейская. Пустой она не осталась: людей в обслуге было больше, чем членов семьи.
Этель, рано поседевшая и — как это называли, «посуровевшая», — ещё более похожая на мужчину, перестала стесняться некоторых слабостей. Её не оставляли равнодушной бифштексы, пиво, дорогие папиросы: и шофёр на французском автомобиле носился по городу, боясь запоздать с доставкой этих — по наставшей поре — редкостей. В ином Этель не проявляла особой взыскательности, как не досаждала себе и заботами о карьере, удовлетворённая тем, что её поставили начальствовать над штатом машинисток губисполкома.
Ознакомительная версия.