Повара суетились при полевых очагах; в обозе шло оживленное движение с бутылками и бочонками. Подавали в серебряных полумисках знаменитый бигос, и аромат его доносился до опушки самого леса… Всю эту оживленную пеструю картину освещало эффектно солнце косыми пурпурными лучами.
Богдан направился долиною в обход, не желая разделять панской трапезы, а имея в виду найти лишь поскорее Елену. Вдали он увидел рыжекудрую красавицу. Она ехала верхом; в тороках у ней привязана была лисица; молодой шляхтич лебезил что–то и заезжал и справа, и слева; но Виктория, видимо, не удостаивала его вниманием. Она обрадовалась, когда увидела пана ротмистра, и, резко отстранив молодого вздыхателя, начала с старым своим знакомым оживленный, волновавший ее разговор.
Богдан, избегая встречи, повернул овражком налево и неожиданно наткнулся лицом к лицу на Ясинского. Последний даже отшатнулся в ужасе, побледнел и начал дрожать, как осиновый лист.
«Вот он, иуда!» — мелькнуло в голове Богдана.
— Чего перепугался так, пан? Что увидел меня живым? — бросил он ему презрительно. — Мы характерники и с паном еще счеты сведем.
Ясинский что–то хотел ответить, но у него сильно стучали зубы.
Богдан плюнул в его сторону и направился к компании; он остановился на приличном расстоянии, закрытый вербой, и высматривал, где находится его квиточка, его зирочка, но пока ее не было видно. Богдан долго стоял, общество давно уже все разместилось и совершало культ Бахуса и Цереры{5}; вон и Виктория уселась между молодыми людьми, но, несмотря на их ухаживанья, несмотря на сыпавшиеся к ее ножкам восторги, не слушает их, а, устремив глаза в уголок вспыхнувшего алым отблеском леса, неподвижно сидит, и легкая тень грусти ложится на ее задумавшиеся глаза. Говор доносился к Богдану совершенно отчетливо.
— Славно, славно мы отделали короля в Варшаве на сейме! — смеялся октавой чрезмерной тучности пан Цыбулевич, тот самый, что смягчил лозунг Иеремии Вишневецкого и вместо «огнем и мечем» проповедывал «канчуком и лозой». — Разоблачили все его шашни, все злостные подкопы под нашу свободу. Спасибо великому канцлеру князю Радзивиллу и ясному пану Сапеге, они разоблачили. Измена, зрада!
— Неужели до того дошло? — усомнился Конецпольский.
— Слово гонору! Як бога кохам! — ревел Цыбулевич. — Приповедные листы скреплял своею печаткой, а не канцелярской, нанимал иноземные войска без ведома сейма, давал деньги для вооружения этого козачьего быдла, снабжал его какими–то привилегиями, благословлял нападения и походы на мирных нам турок, чтобы вовлечь их в войну, а то для того, чтобы поднять войско козачье и при помощи песьей крови сокрушить нашу золотую свободу.
— На погибель всем зрадныкам! — рявкнула уже подпившая компания.
— Ну, а на чем стал сейм? — спросил Чаплинский.
— Ха–ха! — загромыхал Цыбулевич. — Отняли у короля все доходы, воспретили сношения с иностранными державами, наем войск, лишили права давать какие–либо постановления, привилегии, иметь свое войско, кроме тысячи гайдуков, ограничили даже раздачу королевщины, поставив ее под опеку… Одним словом, эта коронованная кукла будет держаться теперь лишь для парадов…
— Виват, пан Цыбулевич! Ха–ха–ха! — разразились все громким хохотом. — Ловко сказано, коронованная кукла! Виват, виват!
— Но ведь у короля, как оказывается, — отдуваясь и сопя, вставил князь Заславский, — была большая партия… и, может быть, она еще поднимет борьбу?
— Да, как же… — запихал за обе щеки бигос Опацкий, — Оссолинский, Казановский, Радзиевский… гм–гм!.. и другие, а главное, они имели клевретов здесь: вот с этими птахами уж нужно серьезно расправиться…
— О, мы знаем здешних клевретов! — злорадно заявил пан Чаплинский. — Здесь–то и таится главное гнездо измены… Здесь под полою слишком милостивых властей и плодятся эти гады.
— Так раздавить их! — крикнул кто–то издали.
— Дайте срок! — ответил многозначительно староста.
— А бороться пусть попробуют! — брякнул саблей какой–то задорный юнак.
— Да мы просто не дадим королю ни кварты, ни ланового{6} ни на какие расходы, — отдувался Опацкий, — так ему не то что войска, а и на собственные харчи не хватит.
— Однако, — возразил Заславский, — если лишите государство доходов, то сделаете его беззащитным перед врагами, перед соседями.
— Э, княже! — засмеялся Опацкий. — Ну его с этими войнами: одно разорение и убыток! Да лучше уж, коли что, откупиться… или там отдать кусок какой пустопорожней земли, чем тратиться… Сбережения нам пригодятся…
— Верно, верно, пане! — послышались одобрительные отзывы со всех сторон.
— А для хлопов, для усмирения внутренних врагов, — рявкнул Цыбулевич, — у нас есть свои надворные войска, и мы скрутим в бараний рог теперь это быдло!
— Да, да, — послышалось с задних рядов, — но нужно прежде уничтожить до ноги это козачество.
— И уничтожим, — икнул Опацкий.
— Все сокрушим, — заключил Чаплинский, — и будем жить лишь для себя… любить и наслаждаться!
— Виват! — заревела сочувственная толпа.
Богдан более не мог слушать. У него словно оборвалось что–то в груди. Холодный пот выступил на лбу крупными каплями, в ушах поднялся такой гул, будто он летел в бездонную пропасть… «Вот оно что! Смерть, погибель! Оттого–то этот негодяй и был так дерзок!» — мелькали в его возбужденном мозгу отрывочные мысли.
Богдан пошел вокруг пирующих высматривать свою горлинку и наконец заметил ее несколько в стороне; она стояла с своей камеристкой Зосей и о чем–то весело с ней болтала… потом Зося куда–то поспешно ушла, а Елена осталась одна и задумалась: она засмотрелась на восток, где лиловатая мгла ложилась уже дымкой на мягкую даль, и какая–то своевольная тревога пробежала тучкой по ее личику…
— Пора, моя голубка, домой, — дотронулся нежно Богдан до ее плеча.
— Ай! Это тато… — потупилась виновато Елена и прибавила спохватясь: — Да, пора… хоть хозяева любезны и гостеприимны…
— Да вот как гостеприимны… — И Богдан показал ей пробитую пулею шапку.
— Что это? — вздрогнула Елена.
— Пуля, пущенная в мою голову.
— Ай! — закрыла глаза Елена и сжала руку Богдана. — Поедем, поедем отсюда!
Богдан тихо отвел ее к колымаге, где увязан был сзади дикий кабан, а сам вскочил на своего Белаша.
Короткий осенний день догорал. Огромный огненный шар садился ярким багрянцем. Окровавленною чешуей алел весь закат, и до самого зенита доходили кровавые полосы… Богдан взглянул на небо и вздрогнул невольно: его поразило такое роковое соответствие между этим небом и его мятежными думами…
Ясное сентябрьское солнце весело освещало своими ласковыми лучами обширный зажиточный хутор, раскинувшийся по степи вплоть до самого Тясмина. Прекрасный новый дом с резным дубовым ганком, множество хозяйственных построек, крытых опрятными соломенными крышами, высокие скирды на току, — все это указывало на зажиточность и домовитость владельца, а огромный сад, протянувшийся за домом, убранный осенним солнцем в самые прихотливые цвета, свидетельствовал и о присутствии большого эстетического чувства. И летом, и зимой — во всякое время хутор смотрел так приветливо и радушно, что у каждого проезжающего вырывалось помимо воли громкое восклицание: «Ай да и молодец пан сотник! Вот хутор, так хутор, получше панских хором!»
Несмотря на то, что не все узорные ставни в будынке были открыты, на дворе уже кипела полная жизнь: высокий журавель у колодца скрипел беспрестанно и резко, то подымаясь, то опускаясь над срубом; у корыта толпились лошади и скот; дивчата шныряли из погреба в кухню и из кухни в комору. Смуглый молодой козак с черными как смоль волосами гонял на корде коня. В воздухе стоял бодрый гам, пересыпаемый легкими утренними перебранками баб.
К воротам подъехал какой–то верховой и, войдя без коня во двор, начал шушукаться с одной из молодычек. Молодычка побежала и вскоре вызвала к нему за ворота молоденькую служанку с лукавым, плутоватым лицом. По ее кокетливому шляхетскому костюму ее можно было бы признать за настоящую панну, только манеры выдавали ее. Приезжий переговорил о чем–то с служницей тихо и торопливо и, получив от нее несколько таких же торопливых ответов, сунул ей в руки какую–то бумагу и сверток и быстро вскочил на коня.
В большой светлице будынка сидели, придвинувшись поближе к окну, две молоденькие девушки; в руках у них были рушныки, на которых они вышивали тонкие, прозрачные мережки. Но казалось, работа не очень–то занимала дивчат, так как они то и дело складывали ее на коленях и принимались серьезно и с тревогой болтать о чем–то полушепотом, посматривая на входную дверь. На вид им нельзя было дать более шестнадцати–семнадцати лет. Одна из них, которая казалась немного моложе, была чрезвычайно нежна и тонка. Светло–русые пушистые волосы ее были сплетены в длинную косу; тонкие черты лица имели в себе что–то панское, и все личико ее, хотя и бледное, было чрезвычайно привлекательно. Другая же смотрела настоящею степною красавицей. Черные волосы ее рассыпались непослушными завитками надо лбом и спускались тяжелою косой по спине; на смуглом личике пробивался густой румянец; тонкие, словно выведенные шнурком, брови так и впились над большими карими глазами, и задумчивыми, и ласковыми, и игривыми, а при каждой улыбке из–за ярких губ дивчыны выглядывали два ряда зубов, таких мелких и блестящих, словно зубы молодого мышонка.