В домишко, где Городенский жил под охраной бывшего матроса, учившего его русскому языку, набилось множество людей: казаки, рыбаки, лабазники. Раньше им нельзя было с ним и словом перемолвиться, а теперь он вольный человек, не арестант. Каждый пришел с подарком. Не зная, чем отдариться, Городенский решил хотя бы угостить дорогих гостей: из принесенного кем-то рома сварил пунш с колотым сахаром, добавив вместо лимона ягоды брусники.
Пили, гомонили, пели песни — грустные и веселые, кто-то даже пустился в пляс. Потом ушли все, остались только комендант да поп, опечаленные. Он-то, Городенский, может, и увидит снова родную сторонку, а им уж, видно, никогда там не побывать. Ну да ладно. Господи Иисусе Христе, пошли рабу Твоему ангела Твоего, сохраняющего и соблюдающего невредимым от всякого зла, к славе Твоей и по молитвам Богородицы. Во веки веков, аминь.
От Гижигинской крепости до Охотска тысяча семьсот верст: часть — по речному льду, но больше лесом. Пара дней ушла на сборы провианта в дорогу. Городенскому соорудили закрытые санки, выстланные оленьими и медвежьими шкурами, со слюдяным окошком, дали несколько фляжек водки, чтобы согреваться изнутри, да еще двух косматых собак, чтобы грели с боков. Составился поезд из нескольких собачьих упряжек, в каждой упряжке — по дюжине собак и вожак. Выйдя на ровное место, погонщики-коряки разом закричали страшными голосами и затрясли своими остолами, к которым были привязаны бубенцы; собаки рванули с места так, что у Городенского от скорости дух занялся.
Больше всего боялись встретиться с чукчами — эти воинственные племена покорить не удалось, они ясака не платили. И как назло, наткнулись на охотников, возвращавшихся с богатой добычей. Чукчей было десятка три, одни ехали в зимних повозках, другие на оленях. Толмач, крещеный эвен-ламут, залопотал им что-то, указывая на санки Городенского. Полковник хотел вылезти и дать последний бой, чтобы погибнуть как мужчина; подскочивший толмач успел шепнуть: «Подарки давай!» Чукчи стащили с головы Городенского малахай и принялись разглядывать его лицо; он протянул им заранее заготовленные стеклянные бусы и мешочек с тютюном. Засмеявшись, довольные чукчи бросили в его повозку несколько десятков соболей и трех чернобурок и пошли своей дорогой. Позже толмач рассказал Городенскому, что он наплел охотникам: они-де везут из плена человека, который, как и чукчи, сражался за свою землю; ныне его возвращает к себе белый царь, о котором шаманки говорят, что он крылат и правит разными мирами.
Ночевали в лесу, выкапывая в снегу яму и разводя там огонь. Получив по сушеной рыбешке, собаки засыпали, свернувшись калачиком; Городенский спал в своих санках, положив под голову мешочки с вяленым оленьим мясом, брусничным листом и сухарными крошками, чтобы не украли. Через неделю пути пошел снег, и вдруг среди дня сделалось темно: начался буран. Останавливаться было нельзя — заметет. Шли на лыжах, прячась под скалами, помогая собакам. Буря не унималась три дня. А когда стихла, впереди показалась крутая гора Бабушка.
На ноги надели лыжи, подбитые гвоздями, как щетки. Лезли в гору, цепляясь за кусты и ветки кедров, торчавшие из-под снега. Собаки выбивались из сил, сани не раз скатывались назад, и приходилось начинать всё сначала. На подъем ушло несколько дней, а потом начался спуск. Распряженные собаки катились вниз кувырком, сани разгонялись и разбивались о деревья, люди сыпались следом… Спустившись, встретили тунгусов со стадами оленей и впервые за много дней подкрепились горячей пищей. Ничего вкуснее, чем отварной язык молодого оленя, Городенский в жизни не пробовал!
Всю зиму он протомился в Охотске, а в марте отправился в Якутск: до Аркинской станции — на собаках, до Кырностатской — на оленях, а дальше на лошадях, отбиваясь от голодных после зимовки медведей. Как прошел лед, он вместе с купцами сплавился по Лене, последние же триста верст до Иркутска ехал верхом, наняв лошадей за несколько соболиных шкурок. Голову пришлось обмотать сеткой из конского волоса, иначе бы набился полон рот мошки, на деревянное седло положить мешок сена, а то сидеть было невмоготу. У Иркутской заставы у него взяли паспорт и велели ждать. Городенский был в туземной одежде: распашном кафтане из пыжика поверх ровдужного передника до колен, меховых чулках, унтах и расшитом бисером чепце (в малахае было уже жарко), на него дивился народ. Час спустя приехал комендант и отвез его на квартиру, сказав, что ему нужно немедленно явиться к генерал-губернатору. Но полковник страшно устал, да и куца он пойдет в таком наряде, нечесаный, небритый, вонючий? Квартиру ему отвели в купеческом доме. Меха подействовали и здесь: хозяин дал за них белья и разного платья, а еще хорошего серого сукна, из которого Городенскому сшили европейский костюм. В таком виде было уже не стыдно отправиться на аудиенцию.
Деревянный губернаторский дом показался ему огромным. В зале стояли несколько генералов в орденах, с несмелым и покорным видом. Христофор Иванович фон Трейден совмещал теперь обязанности военного и гражданского губернатора. Когда ему доложили о прибытии Городенского, он вышел ему навстречу, взял за руку и отвел к себе в кабинет, не удостоив присутствующих даже взгляда. К удивлению Городенского, этот немец хорошо говорил по-польски.
— Я слышал, что вы были у Костюшко на хорошем счету, — сказал он ему с порога. — Я люблю людей, которые ревностно служат своей Отчизне. Я знаю Польшу и многих поляков, несколько лет стоял там в разных провинциях…
Городенский никак не мог привыкнуть к виду улиц, на которых полно людей, а он может ходить между ними свободно, без охраны. На лицах, однако, лежала печать тревоги и тоски: не убоявшись строгости государя, фон Трейден задерживал в Иркутске арестантов, которых надо было разослать на поселение, в рудники или в крепости; вслед за ними приезжали жены, дети, друзья и слуги. Ждали, надеялись: вдруг следующий курьер из Петербурга привезет приказ, отменяющий приговор… Купцы же, наоборот, старались времени не терять: Павел Петрович наконец-то дал разрешение на учреждение Российско-американской компании, в котором отказывала покойная императрица; как бы не передумал; куй железо, пока горячо.
В самый день визита к губернатору на квартиру Городенского явился губернский казначей и потребовал вернуть арестантское содержание за год: эти деньги ему выплатили перед отправкой в Гижигинск, а выходит, что его к тому времени уже освободили, и он год неправомерно жил на казенный счет. Деньги — сто девять рублей с полтиной — Городенский, по совету бывалых людей, сразу потратил на всякие нужные вещи, каких в сибирской тайге не найти: тютюн, водку, чай, ржаные сухари, лекарства, медный котелок и чайник, стекляшки и бисер для туземцев, а также запасы мяса и рыбы в дорогу. Теперь от всего этого остался лишь один помятый чайник, который он раньше носил притороченным к поясу: последнее отдал чукчам, а подаренные ими соболя тоже разошлись. Как быть? Выручил один поляк, из старых ссыльных, который вел в Иркутске успешную коммерцию: уплатил долг, ссудил еще пятьсот рублей ассигнациями и выписал на эту сумму вексель, чтобы, прибыв в Россию, Городенский уплатил долг его брату — когда сможет.
Дорога от Иркутска в Тобольск идет через леса и болота, но как же не похожи они на литовские! На деньги поляка Городенский нанял себе кибитку и трясся теперь в ней по узким бревенчатым гатям. Только когда выехали в бескрайнюю Барабинскую степь, езда перестала быть мучением: ссыльные крестьяне и солдаты построили здесь прекрасную дорогу. Поросшие душистыми травами «гривы» чередовались с березовыми и осиновыми «колками» на солонцах, луга пестрели цветами, над озерами носились белые крачки и еще какие-то птицы, которых Городенский прежде не видал, в воздухе раздавались пересвисты и трели жаворонков. Небо то сияло голубизной, а то вдруг набегали тучи и лил дождь как из ведра, но через два дня опять устанавливалась жара и сушь.
В Тобольске снова пришлось ждать у заставы, пока проверяли паспорт и подыскивали квартиру. В этом городе тоже отыскались соотечественники — из Литвы и Волыни. Каждый день обедали у губернатора Кошелева, который одолжил Городенскому триста рублей на дорогу до Москвы.