Госпожа Кара воскликнула с таким жаром, который в устах эстонки или немки показался бы странным:
— Все равно?! Все равно ничего бы не нашли! В таких случаях никогда ничего не находят! И Антон тут же наговорил бы то самое, что он уже и так успел сказать…
Я понимал, что зашел слишком далеко и что мне, человеку все же постороннему, не подобало спрашивать, что же такое сказал Антон, если у Кары не повернулся язык повторить. Но Кольбе спросил вместо меня:
— А что же успел сказать господин Антон?
Вопрос почтенного и несомненно доброжелательного старика помог Каре продолжить, тем более что темперамент не позволял ей молчать:
— Антон сказал мне: «…Кара, наверное, этой рукописи и не было никогда!» Представляете себе! Ухмыляется в свой лисий воротник и говорит: «Очевидно, все восемнадцать лет эти разговоры старика были просто пустопорожней болтовней. Блеф великого обманщика». Антон даже повторил, как будто я недостаточно понимаю по-немецки: «Понимаешь, il grandissimo bluffo!» И еще прибавил, что, конечно, я теперь приму участие в игре, чтобы вызвать к себе сочувствие и интерес… Такой porco![82] Простите меня…
Кольбе сердито покачал круглой седой головой.
— Ну, подобные разговоры, разумеется, ведут со зла. Я не видел готовой рукописи пробста. Но я своими глазами видел горы лингвистических материалов…
Кара воскликнула:
— Я так разозлилась на Антона, что у меня потемнело в глазах. И тут же в санях я шепотом сказала ему: «Антон, теперь мне ясно, что это твоя работа! Ты отомстил за то, что мы с Отто, по твоему мнению, были недостаточно терпимы к тебе!» Антон стал на меня кричать — то есть кричать он не посмел, кругом были люди, — он прошипел, что я сошла с ума. Это меня насмешило, я ударила лошадь и оставила его фыркать среди дороги. И теперь я боюсь, что он не станет просить Химмельстерна, как я хотела, чтобы тот не давал объявления в газете… Потому что, боже правый, я не хочу, чтобы пошли разговоры!
Мне хотелось сказать ей: «Сударыня, разговоры все равно уже идут…», но я ничего не сказал.
По нашей просьбе нам с Ээвой предоставили на ночь те самые крохотные комнатки с перегородкой не доверху, в которых мы в этом доме когда-то жили, и сами стены пробудили так много воспоминаний почти двадцатилетней давности, что мы с Ээвой, разделенные дощатой стенкой, полночи вспоминали друг с другом прошлое.
— Помнишь, Якоб, как Кара — тогда она была еще гувернантка, каждое утро в шесть часов приходила сюда будить нас? Помнишь, как она заставляла нас вместе с нею петь:
Frere Jagues! Soeur Catherine!
Dormez vous? Dormez vous?
Sonnent les matines! Sonnent les matines![83]
Тимо уже сказал им, что хочет назвать меня Катариной…
— А помнишь, Ээва, как пробст приходил сюда, чтобы тащить нас на урок скрипки?
— Как же не помнить… Он каждый день мучил скрипкой своих девчонок.
— Ээва, а у тебя сохранилась скрипка? Тимо ведь подарил тебе? Но я никогда не слышал, чтобы ты играла.
За стенкой Ээва ответила:
— Я так много играла, Якоб, но иначе…
В темноте ее фраза осталась висеть в воздухе, и я спросил:
— Ты имеешь в виду… жену царского друга… ну, и жену чуть ли не цареубийцы?
По ту сторону дощатой перегородки Ээва продолжала шепотом:
— …Да-а… Я старалась быть женой мыслителя и женой достойного сочувствия безумца… Меня просто не хватило, чтобы еще играть на скрипке… Sostenuto[84], чему научил меня старый Мазинг, это все, что я умею…
Утром мы поехали домой. Когда мы свернули на Пуурман и оказались в лесу, где заскользили по снегу и сани уже не скрежетали и не подпрыгивали, я сказал:
— Что касается беспокойства госпожи Мазинг за семейную и прочую репутацию, я этого не понимаю. Если рукопись окончательно пропадет, то вина за это в какой-то мере навсегда ляжет на госпожу Мазинг. Даже если допустить, что рукопись все равно бы не нашлась, попытайся она принять какие-то меры. Но во имя науки, как сказал Иеше, или во имя истины, как можно было бы сказать, — ей все же следовало что-то предпринять, чтобы найти преступника! Вместо того чтобы… — Я замолчал. Мне не хотелось слишком плохо говорить о бедной госпоже Мазинг.
Только спустя некоторое время под мерный шаг лошади Ээва отозвалась:
— …Мало ли что следовало бы… Бог его знает, какие предположения могут быть у госпожи Мазинг по поводу преступника. Она действительно может подозревать Антона или еще кого-нибудь. Откуда нам знать… Я думаю, что она вправе поступать так, как считает нужным…
В тот вечер в Экси после похорон старого пробста в нашей бывшей комнатке с дощатой перегородкой я вдруг почувствовал, что сестра, как в былые годы, близка мне. Но это заблуждение, вызванное воспоминаниями. На самом деле судьба совсем отдалила ее от меня, сделала другой, научила иначе думать… На самом деле моя сестра, увы, дама.
18 февраля 1836 г.
Вижу, что прошло четыре года с тех пор, как сделана последняя запись. Можно сказать — целая вечность.
Если перерывы в дневнике становятся такими долгими, какой же это дневник?! Но можно поставить вопрос иначе: если в жизни перерывы между событиями, между выплесками из этой серой реки, становятся такими долгими, что же это за жизнь?!
Сегодня я снова достал из-под половицы эту тетрадь. Сдул с нее пыль и песок. Но не для того чтобы написать сюда историю моей жизни за эти четыре года. Ибо о чем же мне писать? Мы жили здесь в этом старом каменном доме у реки самой обыденной жизнью. Анна была мне хорошей женой, и я старался быть безупречным мужем. Особенно первый год после смерти Маали я нередко ловил себя на мелких проявлениях любви к Анне, совсем незначительных проявлениях нежности, маленьких услугах, которые мне казались смешными, когда я сам их замечал. Примеры?
Помню, весной следующего после смерти Маали года в середине июня, если не ошибаюсь, однажды воскресным утром Анна сказала, как бы между прочим, что сегодня день рождения ее отца.
Я не стал спрашивать, сколько ему было бы лет. Потому что мне нужно было делать вид, что я думаю совсем не о том человеке, о котором на самом деле думал… Я быстро встал из-за стола… Мы уже кончили завтракать и выпили кофе. Я тут же посреди комнаты привлек Анну к себе, поцеловал ее горячим и долгим поцелуем (наверно, и для того, чтобы она больше не говорила об отце) и сразу вышел. В сарае я перевернул лодку, поставил ее на киль, отыскал валявшиеся там забытые четыре ивовых прута. Я прибил их к бортам лодки, натянул на них зеленый брезент, спустил лодку на воду и позвал Анну покататься… Ээва уже насосалась и уснула. Анна села в лодку, и мы поплыли к Лийгрисаару. Дул холодный ветер, я набросил Анне на плечи свою куртку… и она спросила меня… и не только в этот раз… что со мной, что я вдруг так добр к ней…
Когда я стал вдумываться, я понял: причины моей нежности коренились не во мне, а, как я считал, в ней, и я старался любовью освободить от этого и ее, и нашу жизнь.
Нет-нет, уже давно по поводу всего этого я только усмехаюсь, и мы живем спокойной и будничной жизнью. С деньгами было очень туго. Заказы на землемерные работы кончились, так что практически единственное, чем мы располагали, были река и, разумеется, наш клочок земли. Поэтому мы были все же сыты. Однако, говоря по правде, мы сильно пообносились, но благодаря Анне одежда наша, тщательно починенная и чистая, всегда имеет приличный вид.
Ээве скоро минет пять. Она милая курносая девчушка с ясными материнскими глазами, и играючи она выучила со мной половину азбуки… Больше у нас детей не было. Не знаю почему. В этом отношении мы не остерегались. И я не думаю, что произошло это потому, что каждый раз в такое мгновение меня пронизывало: будет ли у господина Ламинга еще один внук?.. Нет-нет, при подобной мысли я уже давно только усмехаюсь. А сейчас я не для того достал дневник, чтобы рассказать о себе. А ради того чтобы записать здесь еще одно обстоятельство, касающееся жизни сестры и ее мужа: наш господин мичман приезжал в Выйсику погостить. Господин Георг фон Бок-младший. Анна…
22 февраля
Предыдущей ночью Анна пришла взглянуть, почему я так поздно сижу за столом.
Да. На прошлой неделе Юрик приезжал в Выйсику в гости к родителям. Ээва заблаговременно прислала мне весточку: Юрик сообщил, что на несколько дней приедет в отпуск. Ждем его в четверг. Если хочешь увидеть племянника, приезжай в этот день к обеду.
Ээва давно заметила, что этот умный сообразительный мальчик нравился мне и что его жизнь меня интересовала. Подобный полумужицкий зародыш офицера — случай достаточно редкий, чтобы не представлять интереса. Тревожного интереса, должен признаться, после нашей последней встречи в Пярну, после того, что этот мальчик сказал отцу в роковой вечер несостоявшегося бегства. Хотя, может быть, человек с более холодным умом счел бы, что именно этого и следовало ожидать.