В каморе был полумрак, в котором непривычные глаза с трудом различили бы два яруса деревянных нар, заплеванный и затоптанный пол. В ноздри шибал запах человеческих испражнений, особенно густой над ушатами-парашами, стоявшими вдоль свободной от нар левой стены.
На нарах, притиснутые теснотою друг к другу, лежали заключенные: изловленные полицией в разных краях губернии злоумышленники. Одни стонали и оплакивали свою судьбу, иные равнодушно ожидали своей участи, третьи деловито и привычно устраивали свой быт, захватив наилучшие места на верхних нарах.
Бочаров, Костенко и Овчинников оказались вместе. Андрей до глаз зарос дремучей бородой, был страхолюден, скрипел зубами.
— Сбегу, все равно сбегу, — будто в лихорадке повторял он и кидался к узкой бойнице, забранной толстыми прутьями и тускло синеющей осенним небом. — Капитана бы мне добыть… Сбегу-у!
— Сбежать отовсюду можно, касатик, — ласково говорил с верхних нар старик. — Я вот уже во всей Сибирье пятижды бегал.
Был он по-птичьи легок в кости, ноги — будто коряги, череп гол, как яйцо. В каморе быстро признали его вожатым; крестьяне испуганно крестились: на руках у старика, верно, немало крови. Старик никому не угрожал, сыпал прибауточками. Когда Бочарова и Костенку втолкнули в камору, строго, но дружелюбно спросил:
— Кто такие?
— Здешние мы, — трудно дыша, ответил Ирадион. — Из Мотовилихи.
Старик острыми глазами оглядел его, попрыгал на месте:
— Э-э, да не жилец ведь ты, касатик, не жилец.
И тут же распорядился отдать Ирадиону самый теплый и сухой угол на нижних нарах. Овчинников спрыгнул сверху, схватил Бочарова за грудки, затряс, Костя еле высвободился, потом, стараясь быть спокойным, рассказал, что произошло в последнее время в Мотовилихе.
— Обманул меня капитан, — замотал головой Овчинников, — а я тебе не верил!
— Одна правда на земле, — заметил старик, который слушал тоже, корытцем приставив ладонь к хрящеватому уху. — И все вы, политические, слепые кутята.
— В чем она, отец? — приподнялся Ирадион, размягчив старика таким обращением.
— В солнышке красном. — Старик многозначительно умолк и больше уже не обращал на них внимания…
Ирадиону стало совсем плохо. Просил пить, бредил плавками и печами, а то своей степью. Костя ухаживал за ним как мог, хотя и сам задыхался в спертом воздухе каморы. Если бы не заботы о Костенке, может быть, рыдал бы от отчаянья и бессилья, или, как Андрей, силился допрыгнуть до решетки, либо сидел бы в оцепенении, ни о чем не думая, ничего не желая. И все же то состояние полусна, полуяви, в котором он очутился здесь, не проходило, и потому не воспринималось то, что говорил старик. А старик, будто продолжая разговор с Овчинниковым, рассуждал:
— Даже с того свету утечь можно. Только с разумом.
Заключенные сдвинулись потеснее, ожидая истории, Андрей повернулся от окна.
— Я вот бегал так, — старик скусил нитку, которой ушивал прореху на колене. — Осудят, стало быть, меня в рудники. А по дороге туды куплю я у какого-нито дурня-мужика, к поселению назначенного, имячко. Он — в рудник, а я поближе к солнышку. Пока он расчухает, за мной ветерок свистит. Ну, опять же на пересылках стены глядеть надо. На них всякие знаки нашим братом зарублены: куды бежать, где харч добывать, где какое по нраву начальство. Одному бежать нельзя — помрешь. Дружков надо — двоих. На случай, если голодно станет…
Отпрянули мужики, закрестились поспешно. Старик намотал нитку на колышек, спрятал.
— А ты ведь отбегался, — оскалил зубы Андрей. — Ноги-то у тебя не хожалые.
— Теперь отбегался, — весело согласился тот. — Карачун пришел.
И все заулыбались, закивали, словно услышав нечто доброе. Да и то — так вот говорят в России о покойнике с доброй улыбкою: «Отмучился».
По коридору — шаги. С визгливым лязгом отпали запоры, надзиратель просунул голову:
— Бочаров, выходь!
«На допрос! — подобрался Костя. — Теперь начнется…»
— Андрей, ты посмотри за Ирадионом, пока не вернусь.
— Не вернешься, — засмеялся надзиратель, — выпускают тебя.
В каморе — тишина, только тяжко дышит Ирадион. Что такое, неужели свобода? Свобода-а!.. Но быть того не может, чтобы одного!
— Почему же меня одного?
— Не рассуждать. — Надзиратель засердился. — Пошел вон, болван!
Старик зашевелился на нарах, встал на четвереньки, камнем-голышом забелел череп. Дрогнуло что-то в волосатой душе старика, зашаталось. Болотным дурманом приблазнилась ему камора, странно приблизилось чернобородое худое лицо вьюноши, который отказывался вот сейчас увидеть солнце. И темной мудростью своей угадал старик: во имя этого отказа кричит вьюноша самые крамольные на Руси слова: «Долой царя-кровопийцу, долой жандармов!»
Гремят запоры. Старик трясущимися пальцами шарит в лохмотьях, выпрастывает осколыш сахару и слезает вниз.
«Проверьте Серебрянский уклад. Костенко, Бочаров».
Записка одним почерком, Бочарова, на замызганном клочке бумаги. Привез ее Чикин-Вшивцов, который вызывался в жандармскую канцелярию. Сам полковник Комаров проверял тайный смысл записки, рассчитывая изловить капитана Воронцова на связи с заключенными, но, кроме прямой технической сути своей, никакого иного назначения она не содержала.
Капитана ничуть не обескуражил отказ Бочарова выйти на волю. Напротив, Николай Васильевич почувствовал уважение к нему: сам он, вероятно, в таких обстоятельствах отрекся бы от своих принципов. До сих пор краснеет, вспоминая, как нелепо выглядел перед губернатором со своей просьбой, — не начальник завода, а ветреная девица. Больше подобного не будет, Бочаров преподал горький урок. А с какой истинно женской жестокостью воскликнула Наденька: «Я никогда ему этого не прощу!» Николай Васильевич не стал ничего ей доказывать, хотя отказ Бочарова был великодушием по отношению ко всем Воронцовым и Нестеровским, освобождая их от тягостной ответственности.
Однако более всего поразила начальника завода именно эта записка. Словно вспышка молнии! Пока он медленно бродил среди ручьев и хлябей, двое вглядывались в источник. Как же иногда опыт, знания загромождают простое решение!
Капитан обводил внимательным взглядом штаб завода, за последнее время весьма разросшийся. Теперь у капитана были заместители, начальники служб, над цехами главенствовали инженеры, над цеховыми артелями — мастера.
— Результаты анализов показали, — говорил Воронцов, в то же время думая, что никто из этих инженеров, вероятнее всего, не вспомнил бы о бедах завода, окажись за решеткой, — показали: уклад Серебрянского завода, сорок три тысячи пудов которого было подготовлено в позапрошлом году, состоит из сернистого чугуна.
Инженеры сидели с таким видом, будто все это им давным-давно известно. Мирецкий изучал причудливые растения, наклеенные на стекло морозом, и капитану до боли в скулах захотелось накричать на поручика.
— Господин Мирецкий, — сдерживаясь, обратился он, — нужно немедля добыть новый уклад.
— Сегодня же еду в Воткинск; у них отменная пудлинговая сталь. — Мирецкий погладил бакенбарды.
«Расшевелить, разозлить инженеров, выбить искры из них, — думал Воронцов. — За десятки лет прозябания многие отвыкли от всего, что составляет суть человека — мыслить и творить. — Он уже возражал Мирецкому: — Именно так, Владимир! Когда наши пушки заговорят снова, ты это поймешь…»
Через неделю, продираясь сквозь густые снега, погребшие всю губернию, пришел обоз из Воткинска. Воронцов не появлялся дома. Опять округлились глаза капитана, сделались жесткими, как булатная сталь, запали щеки, лицо почернело. В литейке мастеровые бегали с раскаленными тиглями на носилках как ошпаренные. За каждый тигель мастер совал переднему в рот монету — на двоих. В обдирке, на сверлении и прочих механических работах от усталости лопались перекидные ремни. При фонарях ушивали их мастеровые, дыша паром. Рвалась на ладонях кожа — руки от холода прикипали к железу. И однако все, от поторжников до сталеваров, понимали: выдюжат сейчас — быть им с работой и при деньгах.
Никита Безукладников извелся. Без свах и пересчета приданого, без шумной свадьбы с вывернутыми перинами, с вывешенными наутро простынями невесты вошел он в дом Гилевых. Все казалось, будто через два гроба переступил. Только успел обвенчать их отец Иринарх, обведя вокруг аналоя и благословив трясущимися руками, как началась эта бешеная гонка денно и нощно. Он беспокоился за Катерину, за Наталью Яковлевну, которая опять слегла, таяла восковой свечкой, он боялся, что уснет у станка и больше никогда их не увидит. В голове мутилось, фонари расплывались желтыми двойными пятнами.
— Да что же это, опять на наших костях встанут пушки? — говорил он мастеровым в короткие передышки.