Вслед за Ребиндером каждый член судебной палаты задал Кузьме свои вопросы. Он отвечал вяло, уже не загораясь, как прежде. Что без толку говорить: тот не слышит, кто не слушает. Хорошая поговорка. Как раз об этих надутых господах.
Вечером в тот же день в камеру Кузьмы пришел полицмейстер Сергеев и, зажимая нос платком, прочитал решение суда: «…Посему его, Алексеева, за таковое выдуманное самим им нелепое разглашение совокупно же с тем и за отправление со множеством народа противного христианской религии мнимого по мордовскому обычаю богомолья, на основании устава о благочинии 254-го и воинского артикула 202-го пунктов, соразмерно поступкам его наказать в деревне Большое Сеськино при собрании подобных ему из мордвы новокрещенных в мольбе с ним участвующих плетьми, дав 80 ударов, и потом, к пресечению на будущее время могущего быть от него тем крепостным разврата, сослать на поселение в Иркутскую губернию».
Кузьма слушал, силясь понять смысл. Это ему плохо удавалось, поэтому от досады он разволновался. Но когда понял под конец, что он окажется в родном селе, тревога улеглась. Он, почти счастливый, вздохнул с облегчением и улыбнулся.
Сергеев недоуменно посмотрел на него: «Вот чудик — ни тюрьма, ни пытки, ни каторга его не пугают! Может, и впрямь богом их избранный, святой мученик?!.» Но вслух ничего не сказал, а выходя из камеры, велел принести узнику ужин посытнее.
* * *
Дождь весенний, словно быстрый жеребенок, веселясь и балуясь, быстро пробежал по округе. Пробежал через поля — озими ярче зазеленели; над лесом промчался — тот оделся листвою. Домчался до горы Отяжки — из-под прошлогодней листвы на свет божий вырвался подснежник с бархатными разноцветными лепестками. Реку Сережу напоил «жеребеночек» своей мягкой теплой водицей — она радостно подставила ему свои губы-берега. Дождик умыл их, расцеловал, смыл с них мусор и грязь. И засияли они чистым песочком прибережным, пушистой зеленью гибких ив. Поспешил в село. Там его ждали с особым нетерпением.
Сеськино готовилось к весеннему севу. Напоит дождь поля — будут всходы дружными, урожай — богатым. Люди несколько дней молились, чтоб дождь полил землю. И дождались. Вот он льет, не переставая…
К вечеру нежданно-негаданно подул злой ветер. Взвихрил седые тучи, разлохматил мутное небо, нарушил покой. Деревья гнулись до земли. В печных трубах гудело и выло, наводя страх, войско домовых духов. Но вот выглянуло солнце и своими угасающими лучами осветило все вокруг. Исхлестанная дождем и ветром земля напоминала распятого грешника, измученного, но живого. Сеськино всем сердцем почуяло приближение беды.
* * *
Из кузницы доносились шипение горна и удары молота по наковальне.
Гераська Кучаев (теперь он женатый, в жены себе нынешней зимой привез красавицу Катю из Лыскова и уже новый дом построил) постоял в нерешительности у тесовых ворот. Он знал, кузнец Филипп Савельев не любит, когда ему мешают работать, но все-таки дернул за веревку — ворота с шумом распахнулись. В саму кузницу двери были нараспашку. Филипп, широкоплечий, с толстой шеей, в длинной навыпуск рубахе. Кожаный фартук на нем грязный, в саже и копоти. В правой руке у него молоток, в левой — клещи. Клещами он вращал красный раскаленный кусок железа, то и дело ударял по нему молотком, громко крякая. Виртян, отец Гераськи, поднимал тяжелую кувалду и тоже с уханьем опускал ее на заготовку. По лицу молотобойца струился грязный пот, рубашка взмокла.
Раскаленное железо понемногу темнело, лишь то место, по которому ударяла кувалда, краску свою не меняло. Вот раздались друг за другом два коротких удара, и расплющенный кусок железа, наподобие огромной лопаты, Филипп сунул в бадью с водой. Время — перевести дух и поздороваться с вошедшим.
— Я поговорить пришел к тебе, Филипп Мокеевич, — начал разговор свой Гераська. — Варлаам, наш новый батюшка, какой-то сход хочет провести.
— Тогда обожди немного, это разговор долгий. Мы сначала соху закончим. Еще один лемех остался. — Кузнец рукавом рубахи вытер со лба струившийся пот. Клещами схватил другой кусок железа, сунул в горячие угли, которые уже успели покрыться белесой золой.
— Виртян, раздуй-ка огонь.
Пока Виртян колдовал над мехами и горном, Гераська опять подступил к кузнецу. Но тот решительно заявил:
— Ты бы завтра пришел, браток, нынче некогда калякать!
Гераська рассердился и, стараясь перекричать шум, громко высказался:
— Тебе не соху ковать надо, а, как говорили на сельской сходке мужики, топоры. А ты, похоже, смирным да покорным решил стать? Или боишься драки? — не отступал Гераська.
Филипп не сдержался:
— Вот этими руками задушил бы всех богатеев! — и показал на свои мозолистые ладони. — Кровопийцы мирские, псы поганые, старшего моего брата, Федора, прутьями солеными до смерти забили, сволочи! А меньшего, Видяса, в солдаты погнали. И теперь от него — ни слуху, ни духу. — В глазах кузнеца прыгали яростные огни.
— Так я про это и баю, надо топоры делать, ружей на всех у нас не хватит! — обрадовался Гераська.
В эту минуту Виртян, вышедший из кузнецы на улицу, чтобы охладиться после горна, громко позвал их. На Лысковской дороге они увидели четырех всадников и закрытый тарантас, приближающихся к селу.
— Ну вот и поговорили! — сплюнул от досады Гераська. — Теперь с нами эти будут «разговаривать»…
* * *
Солнечные зайчики плясали на полу. Из-под лавки выскочил взлохмаченный кот и прыгнул на них. В лапы ничего не попало. Кот жалобно замяукал.
— Нашел мышей! Молока вона скока, лопай, пока не треснешь! — Лукерья Москунина пнула кота ногой.
У нового попа она вторую неделю работает. Отец Варлаам в Сеськино матушку свою не привез почему-то. И с Иоанном так же было. Тот, длинногривый жеребец, словно в воду канул. Ни слуху о нем, ни духу. Вероятно, в монастырь какой — нибудь спрятался, хитрющий черт.
Из горенки вышел Варлаам. Почесал через рубаху свой толстый живот и, обняв Лукерью, елейным голосом сказал:
— Ты бы, Лукерьюшка, по селу прошлась, узнала, чего там нового, а то от мыслей разных душа разболелась…
— Некогда мне по селу разгуливать! Тесто на хлебы пора ставить… — уклонилась Лукерья.
— Успеешь, поставишь еще. Мне сейчас важнее обо всех знать.
— Не настаивай, батюшка! — запротестовала женщина. — Мне лучше людям на глаза не показываться, и так все пальцем показывают, прости, Господи…
Варлаам посмотрел на нее исподлобья, оценивая ее пышное тело. Только теперь Лукерья заметила, что стоит перед хозяином в одной нижней рубашке. Как встала с постели, так и хлопочет в предпечье.
— Сердце так ноет, Лукерьюшка, хоть вешайся. Вчера выпил, видать, изрядно…
— Так кваску вон попей. Квас кислый-кислый, как раз по тебе!
Варлаам вчера сарлейского попа ездил наведовать, у которого родилась одиннадцатая дочка. Лукерья с сочувствием посмотрела на хозяина, налила ему квасу и опять за свое:
— Пройтись по улице, батюшка, дело не тяжелое, да ведь разговоры всякие пойдут. Это тебе не город Арзамас.
Услышав слово «Арзамас», поп поперхнулся. Там у него молодая жена осталась, нашла ухажера и в Сеськино теперь её веревкой не затащишь. Конечно, здесь он и с Лукерьей не пропадет. Этой зимой Варлааму тридцать три исполнилось, он еще молод, в силе. В Арзамасе дьяконом был, а сюда его направили священником. Эрзяне пришлись ему по душе. Беспокоило только то, что в церковь их приходиться тащить силой. Раньше было гораздо легче — сотский возьмет кнут, народ гуртом пригонит в церковь. Сейчас кнутом не испугаешь, да и сотского в селе нет: Ефим Иванов помер в прошлом месяце, замену ему еще не нашли.
— Ты, Лукерьюшка, пуре не забудь поставить. Меда не жалей, так оно ядренее будет. — Варлаам опять заходил по избе, обхватив голову руками.
В это время с улицы донесся чей-то вопль, за ним еще голос, еще… Варлаам кинулся к окошку.
— Чего там, недоимки что ли собирают? — спросила Лукерья.
«Эх-ма, сам Ребиндер пожаловал! А я здесь утехами занимаюсь», — охнул поп, заметив появившуюся бричку из-за церкви. У него затряслись плечи.
— Лукерьюшка, через огороды беги, да так, чтобы тебя никто не видел. Звонарю скажи, пусть на колокольню поднимется на всякий случай и ждет моего сигнала! — крикнул он.
— Вот это уж не моя забота! — прикусила обиженно свои пухлые губы Лукерья.
* * *
Ни мерцающих огоньков на улице, ни собачьего лая. Из-за лохматой седой тучи луна мигнула тусклым глазом и снова спрятала свое лицо. В небесном омуте, отстав от своих подружек, желтеньким утенком покачивалась единственная звездочка.
Матрена после волнительного дня, когда увидела в телеге, окруженной жандармами, связанного мужа, всю ночь ходила по избе. Ходила и вспоминала. Вся жизнь прошла перед ней — все горести и радости. Дочери сладко спали на полатях, изредка что-то бормоча во сне. Любаше этой зимой двадцать два года исполнилось — девушка созревшая. Да и Зерке пора бы уже замуж, порог двадцатилетия перешагнула. Семена Кучаева на службу забрали, оттого она и на улицу гулять вечерами не ходит. Теперь сестры из-за ткацкого станка не встают, словно престарелые женщины. Судьба девичья известная: искать мужа сама не пойдешь. Да эти заботы — еще полбеды. Беда, похоже, на пороге стоит: с Кузьмой что-то надумали «сотворить». А что, ей пока не известно. Поговорить и повидаться им не дали. Заперли его в церковном подвале и стерегут. Только подумала про это Матрена, как в дверь ногой ударили: бум-бум! Женщина накинула на плечи платок, пошла открывать. Отпустили, может, Кузьму?.. Дрожащими руками отодвинула засов — за дверью стоял Максим Москунин.