Уиздом быстрее заработал пером. Закончив фразу, он жадно глянул на графа.
— К кому же именно вы обращались?
— В первую очередь к его величеству Людовику XV и, конечно, герцогу Шуазелю, — ответил Сен-Жермен. — Не останавливайтесь, пишите. Осенью шестидесятого года я собственной персоной явился в особняк министра иностранных дел. Там мы договорились, что он устроит мне аудиенцию у короля. Это было очень непросто. Людовик в подобных обстоятельствах порой выказывал редкую строптивость и, я бы сказал, испытывал смущение. Только не думайте, что он в чем-то раскаивался! Ни в коем случае! Он в полной мере ощущал себя помазанником божьим. Неловкость вызывалось исключительно человеческой слабостью — тем, что ему было трудно привыкать к новому положению, к новой завязке отношений с подданным, с которым он уже когда-то порвал. Поэтому никто из списанных им деятелей ни разу не был возвращен на прежнее место, даже если этого требовали интересы государства. В этом смысле он был чрезвычайно тяжелый человек. Людовик обеими руками держался за привычное. Всякое, хотя бы наилегчайшее, наинежнейшее, дуновение перемен вызывало в нем глухое раздражение и следовательно почти неодолимое противодействие. Его любимым выражением было: «Quad scipsi, scipsi!»[175]
Я ни единым жестом, даже намеком не мог позволить себе напомнить о случившемся в Голландии. Таковы, мой друг, законы политической игры. На ужине в Малых апартаментах, изложив свои соображения, что ждет Европу в случае скорой смерти императрицы Елизаветы и восшествия на престол законного наследника Петра III, я постарался внушить присутствующим, что судьба Европы теперь во многом зависит от подвижности французской политики. Причем здесь требовалось — это было непременным условием! — сыграть двумя руками так, чтобы правая рука ни в коем случае не знала, что делает левая. Только после этой фразы Людовик оттаял и к изумлению всех присутствующих одобрительно кивнул. Знаете, Джонатан, какую историческую фразу он произнес в тот момент. О ней никто не знает. Ее слышали ее всего несколько человек, все они уже давно в могилах…
«Узнаю сына португальского еврея, — сказал король. Все замерли, а Людовик невозмутимо закончил. — Он сумеет вывернуться из любой переделки».
Я потерял дар речи… Представьте мое состояние — меня, сына владетельного князя, обозвать евреем! Тем самым король как бы давал понять, что я прощен, но прежняя наша дружба, задушевные беседы о праведном будущем, о наилучшем способе ведения государственных дел и замаливания грехов, о дальних странах, о походах Надира, о тайнах мироздания, о чудесах великой науки алхимии и исправлении дефекта в его знаменитом бриллианте, — забыты напрочь! Раз и навсегда. Теперь я сын лиссабонского купца, таинственным образом сумевшим пробраться в «их край»[176] и втереться в доверие к монарху и его вельможам и предлагающим не совсем чистоплотную, но достаточно любопытную и полезную для интересов Франции интригу.
Ах, Джонатан, что мне было делать? Знало бы провидение и те силы, которые насылали на меня провидческие сны, в какой грязи я должен вываляться, чтобы осуществить их волю. Неужели в их глазах я тоже был не более, чем пешка, призванная свершить предопределенное? Это был жуткий для меня момент. Людовик был деликатный человек — он дал мне время прийти в себя. Чем я мог смыть подобное оскорбление? Я не испытывал никакой злобы к племени Моисея, но мне стало до смерти обидно. Вот одна из загадок, почему человек, желая унизить другого, прибегает к разности национальностей?
Фридрих в этом отношении отличался подлинной культурой. Он ограничивался называнием меня «нашим скромным авантюристом» и «смехотворным графом».
Шуазель первым нарушил общее молчание. Привыкший к гнусному обращению с женщинами, он усвоил этакую привычку запанибрата разговаривать с нужными, но зависящими от него людьми.
«Выше голову, Сен-Жермен. Неужели вы не понимаете шуток?»
Я прекрасно понимаю шутки, но на этот раз я страстно желал выйти из-за стола. Куда я мог пойти? Только прямиком в Бастилию, и этот рыжий сластолюбец и в самом деле приказал бы кормить меня мясом, чтобы посмотреть, как быстро я отправлюсь на тот свет. Вместо меня можно было послать драгун-девицу де Еона, редкого по дерзости и уму авантюриста, но, к сожалению, а может, к радости, я имел дело с практичными и достаточно дальновидными людьми. Никто, кроме меня, не мог выполнить задуманное. Де Еон никогда не мог усидеть на одном месте. Шашни, интриги, каверзы были сутью его натуры, а в нашем случае надо было уметь спрятаться, замаскироваться так, чтобы ни один из прихвостней Петра не обнаружил моих тайных намерений. Я отправился в Россию[177] как тайный посланник общества вольных каменщиков. Я вещал московитам о подлинных целях нашего ордена, о значении каждой из степеней посвящения и в то же время ни словом не обмолвился о высоком предназначении исполнителя воли небес, которой обременил меня рок. Я ни в коем случае не настаиваю, что свержение Петра исключительно моя заслуга, но всякому насмешнику и обличителю меня во лжи я бы рекомендовал поприсутствовать во время наших бесед с Екатериной, лицо которой смертельно бледнело всякий раз, когда речь заходила о судьбе Петра. Убийство всегда остается убийством. В этом не может быть разночтений — в том и тягость жизни, что порой приходится выбирать: либо навечно в монастырь, либо на трон. Только тот, перед кем стоял подобный выбор — например, император Александр Павлович — может понять, что значит оказаться в подобном положении. Вы полагаете, что братья Орловы и прочие гвардейцы были такими отчаянными храбрецами, что с легкостью осмелились бы поднять руку на помазанника божьего? Это только в пьяном кураже они готовы были черту рога свернуть, а по трезвости сколько я с ними намучился, когда просил пожертвовать собственной душой ради отчизны, ради всех культурных народов. Я ни в чем не соврал — всем объяснил, что рискуют они вечной жизнью, и никто не может знать, как отнесется Спаситель к пролитию монаршей крови, но ведь и сам хранитель их земли, преподобный Сергий благословил двух своих монахов на побоище с монголами. На пролитие крови.
Граф резко оторвался от конторки, прошелся по комнате, уселся в кресло. Наконец уже оттуда, из угла подал голос.
— Но вернемся к Людовику XV. Наконец я обрел способность улыбаться, и в тот момент неожиданно уяснил, что в замечании Луи был двойной смысл. С одной стороны, он исключал возврат к прежним отношениям, с другой развязывал мне руки. Я потребовал дополнительных полномочий и крупных сумм, которые могли бы возместить ущерб моей репутации, нанесенный в Голландии.
Уиздом почесал кончиком гусиного пера за ухом и признался, что он так и не смог уловить сущность моего плана.
— Ах, Джонатан, все дело во французском посланнике в Петербурге, господине Бретеле. Он должен был проявить исключительную тупость и не замечать всех тайных поползновений королевской власти по устранению Петра. Вот что составляло главную трудность. В случае с дАффри Людовик сыграл слишком тонко, намереваясь заодно обставить и Шуазеля, однако посланнику в Голландии хватило ума и смелости настоять на соблюдении приличий и утвердить свое право на ведение переговоров. На этот раз мы не имели права рисковать. Всякое вмешательство французского посла в Петербурге Бретеля в подготовку заговора должно было исключено. Я потребовал чтобы со стороны Бретеля не было бы и намека на возможное вмешательство.
Джонатан, вы еще молодой человек, и вряд ли в полной мере можете оценить, что мы задумали. Вообразите, законная жена свергает коронованного монарха и, как случилось впоследствии, лишает его жизни. Вынесем за скобки несмываемый грех и возможность прощения. Но даже в практическом смысле подобное поведение может шокировать любого здравомыслящего человека. Как к подобной узурпации могли отнестись королевские семьи в Европе? Если вы знакомились с историей Семилетней войны, то должны знать, что все держали языки за зубами. Мне ли напоминать вам, что творилось на континенте, когда ваши соотечественники отрубили голову Марии Стюарт, Чарльзу I. Вспомните хотя бы полувековую историю якобитского движения! Возьмем хотя бы события последних лет — казнь Людовика XVII. В Европе сразу сложилась враждебная Франции коалиция, а после устранения Петра III всеобщее молчание, словно все воды в рот набрали. Даже Фридрих не посмел публично выразить протест, а про себя он мог думать все, что угодно. Подобное политическое обеспечение переворота являлось труднейшей задачей. Ей занялся герцог Шуазель. Как ему удалось исполнить задуманное — не знаю, он никогда не рассказывал об этом. В мои обязанности входили организация и финансирование заговора.
Итак, Шуазель взял посланника в Петербурге на себя. Король, весь разговор хмурившийся и старавшийся не смотреть в мою сторону, наконец не выдержал.