— Ты хочешь сказать, что мы ни на шаг не продвинулись вперед?
— Нет, никто не лжет целиком и полностью, и даже если кому такое и удается, всякая ложь содержит частичку правды. Либо нечто обратное правде.
— Этого я не понял, раббони, — сказал Иисус.
— Неважно. Ты сможешь отыскать дорогу отсюда до дома богача Эпулона?
— Дом расположен за чертой города, но я когда-то бывал поблизости и могу тебя проводить.
— Пойдем же туда, не теряя ни минуты. Я хочу изучить место событий. А если по пути нам встретится съестная лавка, купи мне что-либо, иначе из-за слабости я не смогу успешно довести работу до конца.
— В этот час все вокруг закрыто, — ответил Иисус. — Но чуть позже мы заглянем к нам домой, и мать приготовит тебе жаркое. Оно всегда ей удается.
Утешенные призрачной надеждой, мы под палящим солнцем пустились в наш тяжкий путь. На улицах было пустынно, а дома стояли накрепко запертыми; может, их обитатели таким образом спасались от жары, а может, поступали так, чтобы оградить домашний очаг от любых вторжений. Нам пришлось долго шагать по унылому и безрадостному в этот час городу. Назарет — место многолюдное, в нем около десяти тысяч жителей, если мои подсчеты верны, и раскинулся он на значительной площади, потому как все дома там в один этаж. Построены они из беленого кирпича-сырца, вместо окон у них — небольшие проемы. Б то же время планировка города не поддается уразумению: улицы узкие, извилистые и проложены самым причудливым образом. Напрасно чужестранец станет искать здесь декуманус и кардо,[9] не говоря уж о форуме, амфитеатре или каком-нибудь ином ориентире либо точке отсчета. Отсутствует здесь, к счастью, и крепостная стена, как в наших городах, поскольку Назарет не представляет никакого стратегического интереса для внешних врагов, а в том, что касается внутренних смут и мятежей, выгоднее, чтобы он не имел защитных сооружений, тогда мы сможем взять его, если понадобится, не прибегая к штурму, и расправиться с восставшими, меж тем как местные власти, солдаты и добропорядочные горожане найдут укрытие в Храме.
Когда мы оставили позади последние городские дома и вышли на пустынную пыльную тропу, бегущую между оливами и обработанными полями, Иисус, до тех пор хранивший молчание, спросил меня:
— Раббони, зачем ты сказал Филиппу, что я твой приемный сын?
— Затем, что при этом условии ты становишься римским гражданином. И к тому же из сословия всадников.
— Но я не хочу быть римским гражданином, — сказал Иисус. — Кроме того, у меня есть отец. И еще один — мнимый. Третьего мне не нужно. Кроме того, говорить неправду значит — гневить Бога.
— Послушай, Иисус, — принялся объяснять я, — иногда, чтобы исполнить некий замысел или справиться с заданием, человеку приходится скрывать свое истинное лицо и использовать фальшивое имя или даже принимать чужой образ. Боги Олимпа, если не ходить далеко за примером, когда им надо дать совет смертным, или упредить их о чем-то, или затеять с ними разговор с любой другой целью, принимают человеческое, а порой и звериное обличье, а то и прикидываются вещью и таким образом добиваются своего, не привлекая лишнего внимания, поскольку желания их не всегда можно назвать беспорочными. О подобных метаморфозах, как мы их называем, один римский поэт сочинил недавно целую книгу. А коль скоро богам дозволено прибегать к подобным уловкам, хотя они вполне могли бы обойтись и без оных, беззащитному еврейскому мальчику тем более должно быть позволено искать защиты у всесильной империи.
Иисус, немного поразмыслив, задал новый вопрос:
— А этот Орфей, о котором в термах упомянул Филипп, он кто такой?
— Человек, спустившийся в царство мертвых, чтобы освободить любимую женщину.
— И это ему удалось?
— Отчасти. Сперва он ее освободил, а затем опять потерял, потому что не были выполнены некие условия… Ладно, хватит о нем, это ведь только легенда. Миф. То есть в конечном счете ложь, но она отнюдь не похожа на нашу с тобой уловку, которую оправдывают нынешние обстоятельства, та ложь бессмысленная, к ней прибегают поэты ради увеселения черни. Философу не подобает обращать на такое внимания. Да и тебе тоже.
Занимая себя разговорами подобного рода, мы дошли до каменной ограды высотой в четыре локтя, окружающей дом богача Эпулона и не дающей разглядеть, что происходит по ту сторону.
— Если кому-то захочется проникнуть в дом, — заметил я, — не обойтись без лестницы.
— Но ведь можно воспользоваться и калиткой, — сказал Иисус.
— Это правда. Пойдем же поищем ее.
Мы двинулись вдоль ограды и шли, пока не увидели калитку из толстых бронзовых прутьев, сквозь которые нетрудно было разглядеть прелестный сад, большой дом из белого мрамора, напоминающий римские виллы, с изящными коринфскими колоннами. Над калиткой висела кипарисовая ветка — знак того, что в этом доме траур. Вокруг не наблюдалось ни одной живой души, и ничто вроде бы не мешало нам воспользоваться калиткой, если не принимать во внимание табличку с надписью на латыни «Cave canem»,[10] повторенной на арамейском, халдейском и греческом.
— Видно, собака и впрямь злая, раз сподобилась столь многоязыкого уведомления, — сказал я. — Прежде чем мы дадим о себе знать и встретим, возможно, не самый радушный прием, надо на всякий случай постараться уже сейчас собрать побольше сведений. Давай попробуем взглянуть снаружи на окно библиотеки.
— А как узнать, какое из окон нам нужно, ведь мы не знаем внутреннего расположения комнат? — спросил Иисус.
— Филипп сказал, что ранняя Аврора всегда заставала Эпулона работающим в библиотеке, значит, окно библиотеки выходит на восток.
Мы снова пошли вдоль ограды и наконец очутились там, куда должно, судя по всему, выходить окно, хотя и там высота ограды не позволяла определить, насколько точны мои догадки.
— Залезай ко мне на плечи, — велел я мальчику, — и скажи, что ты видишь.
Иисус так и сделал, но глаза его все равно оставались ниже уровня стены, и тогда он попросил поднять его еще чуть-чуть повыше, а поскольку он очень легкий, я взял его за щиколотки и приподнял настолько, чтобы он мог вскарабкаться на стену. Я спросил, что он видит, и он ответил:
— Погоди. Листья смоковницы загораживают дом. Сейчас я попробую отодвинуть ветку и тогда…
Вдруг я услышал крик, потом шлепок и слабый голосок:
— Будь проклята эта смоковница! Да не будет же впредь от тебя плода вовек!
— О Юпитер! Ты ушибся?
— Несколько царапин да прореха на хитоне. Вытащи меня поскорее отсюда, раббони, пока не прибежала собака.
Я проделал весь путь в обратном направлении и, дойдя до калитки, влез на решетку, уцепившись за прутья, и стал громко кричать, чтобы привлечь внимание кого-нибудь из слуг или же, в крайнем случае, собаки.
Собака так и не появилась, но на вопли мои вышла девушка, фигурой и лицом подобная богине, и, остановившись на безопасном расстоянии, спросила стыдливо и с опаской, кто я такой и почему веду себя так дерзко.
— Не бойся, о прекрасная и румяноланитная дева, — ответил я. — Мое имя Помпоний Флат, я римский гражданин знатного происхождения. И если теперь ты видишь меня оборванным и несчастным, то только потому, что страстное желание познать тайны Природы привело меня в эти земли, далеко от моей милой отчизны и родных мне людей. В погоне за знаниями я попадал в бесчисленные переделки и страдал разными недугами, последний из которых может внезапно дать о себе знать, если только я не перестану вопить и трясти решетку. А теперь, когда ты узнала, кто я такой, ответь на самый неотложный из моих вопросов: где собака?
— Какая собака? — спросила румяноланитная дева.
Не слезая с решетки, я указал ей на грозную табличку.
— Сдохла где-то год тому назад. Но почему это тебя так волнует?
— Сперва скажи мне, кто ты такая.
— Я Береника, — ответила дева, станом богине подобная, — дочь покойного Эпулона. И как ты можешь судить по тому, что на мне туника с рукавами, я невинна. А по тому, что я намерена теперь же совершить, узнаешь, что в доме у нас траур.
И сказав это, она разорвала рукава туники, обнажив прелестные руки, а потом высыпала себе на голову горсть пепла. Я слегка удивился и сказал:
— Я не знаю обычаев этой земли и потому не мог сделать должных выводов, глядя на твои одежды и твои поступки, как и узнать, кто ты такая и что с тобой приключилось. И тем не менее расскажи мне обо всем, ведь известно, что людям, на которых свалилась беда, служит утешением беседа о своем горе с незнакомцем.
— Возможно, ты и прав: душа моя и вправду разрывается от печали, но мне нелегко поделиться ею с теми, кто удручен тем же самым горем, ведь беседа с ними лишь усилит не только мои, но и их страдания. Однако мне нелегко открыть сердце оборванцу, висящему на прутьях калитки.