— Вы что же так говорите, — усмехнулся Пастухов, — уж не собираетесь ли получить отцовский должок с меня?
— А как вы думаете, Александр Владимирович? Хранить добрую память покойных возложено ведь на наследников.
— Самое лучшее для памяти моего отца — это если вы оставите о ней заботу.
— Единственно на вашу заботу рассчитываю, Александр Владимирович.
— Так вот к вашему сведению, — не без злобы проговорил Пастухов, — я от отца только рассохшийся шкаф получил да кресло о трех ножках. Никаких его обязательств я не принимаю, потому что ничего не наследую. Давайте выпьем за упокой его души и на этом кончим.
— Нет, — ответил Меркурий Авдеевич, отстраняя рюмку, — нет, батюшке вашему о моем спокойствии не было дела, и за его упокой кушайте без меня.
— Ну, это уж вы не по-христиански! — точно обрадовавшись, вскрикнул Пастухов, и с ним вместе неожиданно засмеялись его приятели.
— Не по-христиански? — хмуро спросил Меркурий Авдеевич, приподнимаясь и отодвигая ногами стул. — Христианство желаете мне преподать?
Пришла, видимо, очередь засмеяться ему, и движение его лица как будто начало улыбку, но приостановилось. Кровь помутила глаза, они выпятились из раздвинувшихся век, и в то же время навись бровей сплошным мрачным козырьком опустилась над переносицей. Заново ощутил Меркурий Авдеевич прилив горячего тока к ушам, точно хватил залпом спиртного, но в этом токе уже не было ничего весёлого. Мешков знал: стоило ему поднять голос, как уже нельзя будет удержать рвущегося наружу крика, и если попытаются остановить крик, то завопит самое сокрытое в нём и непокоримо-живучее существо: ярость. Он удержал себя ещё более пьянящим, чем этот ток, напряжением. Он не крикнул. Он удушил голос вина. Он дал языку перебрать за стиснутыми зубами обличающие, может быть способные кого-то уничтожить, слова: образованные господа, артисты, юриспруденты! Вот, вот, юриспруденты! Он шагнул по крошечной скрипучей комнате, оглядел этих юриспрудентов — непринуждённых господ, посмотрел за окно на улицу, обернулся, произнёс очень тихо, чтобы только не крикнуть:
— Нет, господа… насчёт христианства… я не позволю…
Он опять взглянул в окно, стараясь перебороть себя, и хотя взор его был застлан гневом, он увидел, со странной яркостью, свою дочь Лизу, которая шла не торопясь, в сопровождении молодого человека — да, да, молодого человека, ученика технического училища Кирилла Извекова, — шла по солнечной стороне улицы, в праздничном гимназическом коричневом платьице, с сиреневым бантом на груди, по форме Мариинской гимназии, шла с кавалером так, будто не существовало родительского дома, который видел её всеми своими окнами, и синими воротами, и калиткою, и замершим, остановившимся отчим взором Меркурия Авдеевича — о боже мой, видел её, да, видел её, свою Лизу, гуляющей с кавалером, сыном школьной учительницы Извековой, тоже непринуждённой, как эти господа, независимой, а может быть, и неблагонадёжной женщины — натуралистки, конечно натуралистки! Они ведь все натуралисты. Юриспруденты! Дочь Меркурия Авдеевича фланировала по улицам с кавалером! Да-с, другого слова Меркурию Авдеевичу не подвернулось и не могло подвернуться, и он ответил с негодованием:
— Я не позволю, господа, извините, не позволю фланировать!
С этим словом он выбросился, — не вышел и не выбежал, а выбросился вон, схватив котелок и трость и только, на бегу пригибаясь, отдавая поклон:
— Имею честь… господа!
Пастухов живо поднялся и шагнул к окну. Он увидел, как Мешков распахнул калитку и как она захлопнулась, звякнув припрыгнувшей щеколдой.
— Вот с кого надо писать! — быстро сказал он, грубо проводя ладонью по лицу, как будто утираясь после охлаждающего умыванья.
— Так это же не фантазия, а сама жизнь! — воскликнул Цветухин.
Пастухов чиркнул спичкой, швырнул её в угол, не закурив, повёл взглядом на мутный потолок и стены, не видя ничего, а словно удаляясь за пределы низкой комнаты.
— Все равно, — проговорил он умиротворённо. — Пыль впечатлений слежалась в камень. Художнику кажется, что он волен высечь из камня то, что хочет. Он высекает только жизнь. Фантазия — это плод наблюдений.
— Значит, галахи пригодятся, согласен?
— Годится всё, что нравится публике.
— А искусство, Александр?
— Сначала — публика, потом — искусство.
— Александр! Ах, Александр!
Пастухов произнёс, как снисходительный наставник:
— Егор, милый, я тебя люблю! Ты чудесный провинциал!.. Но пойми: потакать требуется публике. И ты ведь только потакаешь ей своими галахами… Понял?
— Очень даже, — сказал пьяненький Мефодий, — безусловно, разумеется, даже…
Ковровая скатерть была усеяна листьями и цветами, и податливая поверхность её напоминала песчаное речное дно под ногою, когда входишь в воду. Аночка перелистывала большую книгу, а дойдя до картинки, засовывала руку под переплёт и гладила ладонью скатерть.
— У вас каждый день скатерть на столе или только по праздникам? — спросила она.
— По будням у нас другая скатерть, — ответила Вера Никандровна, улыбаясь. — Что тебе больше нравится, скатерть или картинки?
— Картинки нравятся для ума, а скатерть — трогать.
— Ты не сказала нам, почему не ходишь в училище.
— А вы спрашиваете — учишься или не учишься? Я и сказала, что не учусь.
— Ишь какая ты точная.
— Не потому, что я точная, а потому, что про что меня спрашивают, про то я отвечаю.
— Ты, наверно, хорошо училась бы.
— Разве вы знаете?
— Я учительница.
— Разве учительницы все наперёд знают?
— Все, конечно, нет. Но я вижу, тебе было бы легко учиться.
— Меня мама вот той осенью, которая была перед зимой, совсем отдала в училище. А потом она захотела родить Павлика и взяла меня назад, чтобы я нянчила братика. Ведь папа на Волге зимой не работает, а сама ещё больше, чем всегда, шьёт. Она, знаете, чепчики, если с прошивками, продаёт по двугривенному, а если без прошивок, то по гривеннику. Мама меня выучила петли метать, когда чепчик делает на пуговичке, а когда на тесёмках, то я умею тесёмки пришивать.
Аночка перестала говорить, засмотревшись на раскрашенную картинку в полный лист книги. Вера Никандровна с сыном стояли по сторонам от неё, глядя за её лицом, переменчивым от любопытства, с приподнятой верхней губой и опущенными тяжёлыми вздрагивающими веками. Она чувствовала себя непринуждённо и подробно, громко вздыхая, осмотрела жилище Извековых, когда её привёл Кирилл. Подвальная квартира с чугунными коваными решётками на окнах, как у старых церквей, показалась ей чрезвычайно интересной. В большой комнате она остановилась перед книжным шкафом и очень была удивлена, что в маленькой комнате обнаружилась ещё целая горка с книгами.
— Это все читаные книги или только так? — спросила она и, узнав, что книги есть всякие, и есть даже читаные-перечитаные, сказала:
— Мама говорит, если бы она не работала, то все время читала бы. Вы, наверно, никогда не работаете?
В обеих комнатах она сосредоточенно изучала постели, накрытые белыми одеялами, и потом утвердительно спросила:
— Наверно, там спите вы, а тут вы, да? А мы спим так: папа с мамой и с Павликом, а я на сундучке, отдельно.
У Кирилла она пересмотрела на стенах картинки, но они ей не понравились: висели какие-то одноцветные бородатые дедушки и огромный рисунок из непонятных белых чёрточек на синей бумаге.
— Что это?
— Разрез парохода, — сказал Кирилл.
— Как разрез? — удивилась она, переводя взгляд с чертежа на Кирилла и на его мать.
Они засмеялись, и Кирилл спросил:
— Не веришь, что пароход можно разрезать?
Аночка отошла молча от парохода, заглянула в кухню, со вздохом покачала головой на широкую русскую печь.
— У нас в ночлежке кухни нет, а ещё когда мы жили на квартире, когда я была немножко больше Павлика, мама говорит — у нас была кухня. А теперь, как Павлик родился, так мама купила керосинку и делает тюрю для Павлика или кашку. А нам с папой, когда купит на Пешке пирог с ливерком, тогда тоже разогреет на керосинке. Во всей ночлежке у нас у одних керосинка. Все как есть у нас просят, только мама ни за что не даёт. И верно: на всех ведь не напасёшься…
Ей предложили посмотреть книгу с картинками, она быстро села на диван, разгладила на коленках платье, показала Вере Никандровне по очереди растопыренные пятерни, переложив с одной ладони на другую полтинник:
— Чистые. Я недавно мыла.
И вытерла руки ещё, для верности, об живот.
Картинка, на которую она засмотрелась, изображала улицу, забитую толпой пёстро разодетых людей, махавших руками и приплясывавших. В воздухе над ними реяли яркие зеленые, красные шары, вились и клубились змеями бумажные ленты, сброшенные на толпу другими людьми с балконов больших домов.
— Они в жмурки играют? — спросила Аночка.
— Нет, это карнавал, — ответил Кирилл.