— В свою силу, — вмешался Бочаров.
После отказа Бочарова от воли мужики считали его тронутым и слушали усмешливо. Он это понимал, мыслями своими не делился, надеялся — еще придет время. Однако теперь не утерпел.
— Говаривал нам так-то и Ратник хрестьянский, Ляксандра Кокшаров. А какого толку?
— Где ты его видел, когда? — заволновался Бочаров.
— В нашей деревне он, Тупиками называемой, — простодушно выдал мужик. — Тупики как есть Тупики: тайга да болотина…
— О Кокшарове расскажи.
— Да чего говорить-то, известно дело. Ушел Кокшаров с беглым обозом искать ничейные земли. Грянули солдаты, перепороли мужиков, вернули. Бежал Ратник. Долго кружил по тайге, пока не отмерли от морозу ноги. Выполз к нашей деревне, к Тупикам, значит. Спрятали его добрые люди. Сиднем сидит Кокшаров, ждет суда божьего. Бают в деревне: все брата слезно поминает. Схватили, мол, единоутробного брата в Кунгурском уезде, признали за Ратника, а он и скажись им…
Не пришлось дослушать, надзиратели приказали собираться:
— На новую фатеру, в одиночку.
Едва успел обнять Ирадиона, припасть к опустелой ребристой его груди.
— Пригляжу за ним, будь спокоен, — пообещал Андрей Овчинников.
«Тупики, Тупики, — звучит в ушах Бочарова. — А я не чувствую тупика, инстинктом, сердцем, всем существом своим не чувствую!»
Отражение решетки переползало по склону бойницы, меркло, растворялось, и Костя потерял счет дням и ночам. Но когда в бойницу потянуло жаром и пришлось раздеться до пояса, понял — уже наступило лето. Стало знойно, запах параши отравлял, мучили кошмары.
— Бочаров, на допрос!
Гремит под ногами железо лестницы, стучат настилы коридоров и переходов. Здесь прохладней, даже сквозит, и рубаха отклеивается от тела. В узкой длинной комнате с ядовито-желтыми стенами массивный стол, за ним — сам жандармский полковник Комаров. Костю останавливают перед ним в отдалении, уходят.
— Нам известно, — приступает полковник, — что ты подстрекал мотовилихинских мастеровых к бунту. Нам известны все твои мысли и поступки…
— Тогда прикажите вернуть меня к камору, — перебивает Бочаров и в то же время со страхом думает об этом.
— Успеешь. — Полковник, видимо, благодушно настроен. — Я хочу спросить о другом. Лучшие люди Перми приняли в твоей судьбе самое сердечное участие. Они верили, что ты оступился, и намеревались наставить тебя на истинный путь. Как же мог ты ответить черной неблагодарностью, с таким слепым упрямством проповедовать идеи безумцев?
— Я приехал в Пермь не по собственной воле, — досадуя на свою привычку подпадать под чужой тон, все-таки ответил Бочаров. — Я отбывал наказание…
— Ссылка административным порядком не наказание, а лишь мера предупреждения замышляемых преступлений, — процитировал полковник.
Костя усмехнулся, хотя под желудком опять что-то противно дрожало, переступил с ноги на ногу, встретил настороженный взгляд полковника.
— Действие ее как раз обратное, можете убедиться. И в этом повинны вы, господин полковник, вы и весь строй, который вас порождает. — Бочаров разволновался, в голосе — слезы. — Вы отняли у меня все: свободу, мать, любовь!.. — Он приметил на лице полковника удовлетворение, стиснул кулаки.
— Вот прошение мотовилихинских мастеровых о твоем помиловании. Они выставляют тебя чуть ли не святым.
Перед Костей замелькали лица, в ноздри пахнуло едкой гарью цехов, луговыми настоями покоса, и он почувствовал, как что-то распрямляется внутри, будто крепкий стержень. Только теперь заметил двух писарей, согбенных над бумагами. Пусть слушают, пусть!
— Люди светолюбивы, господин полковник. Как бы вы ни старались, они все равно будут тянуться к солнцу и бороться со всеми, кто его отнимает. В этом суть моей пропаганды, в этом суть Мотовилихи.
— В этом же и суть покушения недавнего на освободителя, на государя?
На подвижном лице Бочарова — неподдельное удивление. «Боже мой, неужели слова Платона Некрасова были не только словами, неужели „мортусы“ начали! Что же теперь делается там, на воле?»
— Я против цареубийства! — воскликнул Бочаров. — Это ни к чему не приведет. Жертва эта — акт отчаяния. Я в них не верю!
Полковник с досадою крякнул, подтянул к усам нижнюю губу:
— Вот как? Тогда во что же ты и твои приспешники веруете?
Бочаров говорил от своего имени, опасаясь невольно назвать кого-нибудь. Но до озноба, до реальности чувствовал за спиною Александра Ивановича Иконникова, Феодосия, Михеля, Ирадиона, даже маленького Топтыгина.
— Во что же вы верите? — возвышая голос, повторил Комаров.
— В Мотовилиху.
Костя загляделся через голову полковника на окно. Ах, каким чистым, каким голубым было там небо! Сейчас, должно быть, над прудом высоко-высоко вьются стрижи. Сейчас сочная зелень ликует на ветках, и остро, свежо пахнет воздух, напитанный солнцем.
Полковник встал, загородив своей массивной фигурою небо:
— Вот что, Бочаров, пока не назовешь всех сообщников и связи с «мортусами», тебе не будет прогулок. Надеюсь, что Костенко благоразумнее.
— Костенко уже не даст вам никаких показаний.
— Молчать!
— Если мы преступники, нас нужно судить и вину нашу доказать.
— Ты не дождешься суда, негодяй, — закричал полковник, — сгниешь в руднике! Увести его!
Марш, марш, жувавы,
На бой кровавый,
Святой и правый, —
Марш, жувавы, марш!
звенел в голове Бочарова резкий голос поляка Сверчииского.
И двери каморы тяжело захлопнулись.
Откуда слушок просквозил Мотовилиху — неведомо. Может, сорока на хвосте принесла, а может быть, языкатый чиновник заводской конторы сболтнул под косушку. Одним словом, забеспокоились.
Совсем недавно по кабакам и по завалинкам ходили веселые разговоры про то, как Паздерин гулял. При всем честном народе изрубил свои мебели, высыпал стекла из окон, в одной распоясанной рубахе пошел впереди толпы по Большой улице. Брови изломаны, волосы дыбом, рот набок. Отец Иринарх высеменил из церкви — увещевать, Паздерин его соплей перешиб. Поднялся в гору к старому своему дому, выволок оттуда стряпуху, содрал с нее платье. Стоит она, братцы мои, в чем мамка родила, вся синяя, в пупырышках, будто заморенная курица. А Паздерин-то пал перед народом на колени:
— Глядите, люди добрые, сколь людей через нее погубил. Жандармка она, прелюбопытная!..
Стряпуха-то состонала и — в дом. А этот богатей на коленях ползет к народу, в снег суется, руки воздевает:
— Простите меня, грешного, берите добро мое неправедное!
Тут, значит, полиция: повязали. И что же, братцы мои, и что же? Вернулся через пять дней, седатый весь и в лютой злобе. Как начал из мужиков, на работе у него которые, сок давить, как пошел с купцом Колпаковым всякие делишки обстряпывать — небу жарко стало…
Только про Паздерина выговорились, за вешними водами — новый слух: дескать, не то поляк, не то немец покушался на особу государя-императора. Тут-то уж, конечно, не наговоришься; Чикин-Вшивцов разом отучит. Да и вообще дело это темное, не нашего ума. Лишь бы нас не трогали.
Но последний слух — прямо в Мотовилиху. Евстигней Силин сидел в вечерней тени от своего дома на завалинке рядом с Епишкой, думал. Епишка вертелся, шмыгал носом, наскакивал с рассуждениями, Силин молчал. Осуждал Епишку: не мужик — попрыгунчик, козявка. Дома — шаром покати, в огороде репей да лебеда, опилки да стружка. Не в коня корм. А ведь вместе начинали с землянок. У Силина огород, хоть и жара, — в крепкой ботве. Жена с пруда на коромысле по двадцать дружков в день приносит, бочки для поливки до краев полны. Раздобрела, расцвела баба при своем хозяйстве, все в руках кипит. Двух парней приставил Силин к делу: в учениках сталеваров ходят. И матери пособлять поспевают. Да и сам Евстигней, хоть и в наладчиках, не забывает про хозяйство, про землю. Ах ты, Епишка-шишка, радостный человек!
Однако же Силин — не Паздерин. Своими не гнушался, Епишкиных ребятишек подкармливал. Только пенял своим сельчанам, когда всех, кто писал к губернатору, настращал заводской пристав:
— Куда против властей полезли? Коли не повинен Константин Петрович, сами выпустят.
Мужики прятали глаза, лезли пальцем в бороду. Один Епишка взъелся:
— Здрасьте все рядышком. Тебе-то, небось, теперя с начальством кумиться сподручней! Ты, едрена вошь, память-то заел! За кого Бочаров Костянтин Петрович мается?
Силин отмахнулся от него, как от слепня. Однако слова Бочарова на кладбище все еще беспокоили: верно ведь говорил, ой как верно.
— Да что же это выходит, — вслух сказал Силин, — строили, строили, себя не щадили, а теперь — закрывать, нас по миру?