И видимо, Абу-Лутфи тоже не сразу опознает своего еврейского компаньона, когда тот появляется со своими спутниками на берегу, — бледный, исхудавший, в сильно потрепанной одежде, — потому что поначалу не обращает на него никакого внимания и продолжает энергичными жестами объясняться с каким-то местным покупателем. Но когда он чувствует на своем плече горячую руку черного раба, проворно взобравшегося тем временем на палубу, у него перехватывает дыхание, и он роняет медный таз, который держал в руках, и падает на колени, и простирается ниц, чтобы возблагодарить еврейского Бога за то, что тот не помешал великому Аллаху благополучно привести близких людей, что евреев, что исмаилитов, обратно из темных лесов Ашкеназа. И, судя по бесконечным поклонам, объятьям и поцелуям, а также благодарениям судьбе, милостиво уберегшей искателей приключений от своих жестоких ударов, похоже, что Абу-Лутфи вовсе не интересует, чем же, собственно, кончилось их путешествие и удалось ли его еврейскому компаньону, с помощью мудрого рава, сокрушить своих конкурентов в дополнительном суде на Рейне. Видимо, исмаилит по-прежнему уверен, что все это их великое путешествие, что по морю, что по суше, с самого начала было совершенно напрасным, потому что евреи по самой их природе не способны прийти к какому бы то ни было окончательному и бесспорному решению.
И чтобы рассказать ему о решении, к которому евреи тем не менее пришли, хотя и не в силу мудрых речей рава Эльбаза, Бен-Атар отводит своего верного исмаилитского компаньона к борту и там, среди мешков с пряностями и ящиков с сухими фруктами, стоя у лестницы, ведущей в спрятанную в глубине трюма каюту той женщины, что не вернулась обратно, он окольным путем рассказывает ему о поразившей их руке Ангела смерти и под конец указывает на одиноко лежащий на причале ящик, возле которого, как маленький часовой, стоит сын рава Эльбаза. И хоть Бен-Атар и представлял себе, что известие о смерти молодой женщины будет тяжелым и болезненным ударом для этого исмаилита, который каждый год, во время своих торговых странствий в пустыне, выискивал для нее какой-нибудь особенный подарок, он не мог себе представить, что Абу-Лутфи будет так потрясен, что, взмахнув руками, в отчаянии вцепится в волосы, словно вдруг испугавшись, что смерть, дерзнувшая похитить у них такую любимую спутницу, может заодно снести и такую большую лохматую голову, как у него. И когда магрибец видит, как этот араб в своем горе выхватывает кинжал и надрезает свою одежду в знак глубокого сочувствия, у него тоже — быть может, впервые за все эти дни — вырывается страшный крик горя, который он доселе таил в глубине своей души.
Увы, ласковое осеннее солнце Парижа не останавливается в небесах, чтобы дождаться, пока успокоятся и смягчатся все те чувства боли и скорби, радости и надежды, которые смешались в этой великой встрече на палубе старого корабля. И поэтому рав Эльбаз, окончательно потеряв терпение при виде двух компаньонов, которые снова и снова принимаются обнимать и утешать друг друга, как если бы они были двумя мужьями одной и той же жены, объявляет об отмене того согласия на отсрочку погребения, которое он дал, когда их караван вышел из Вердена, и решительно подступает к Бен-Атару с требованием безотлагательно совершить эту неизбежную церемонию. И всем очевидно, что для этого необходимо немедленно проследовать к дому, расположенному на противоположном берегу реки, и объявить отстранившим и отлучившим их парижским родичам, что всё, что они считали окончательно решенным и подписанным, перевернулось с головы на ноги и теперь они должны, еще нынешней ночью, приготовить участок для погребения умершей жены.
Но сразу же возникает вопрос, вернулись уже упомянутые родичи в Париж или решили остаться на берегах Рейна и провести Судный день и праздник Суккот в Вормайсе, чтобы вместе со своей общиной порадоваться отлучению, которое они провозгласили. И сначала рав думает послать своего разумного сынишку в сопровождении одного из матросов, чтобы разведать обстановку в доме молодого господина Левинаса, но тут Абу-Лутфи вдруг заявляет, что в этом нет никакой нужды, потому что он уже два дня назад различил среди парижан, прохаживавшихся по палубе корабля, фигуру бледного и печального Абулафии, переодевшегося в платье старой крестьянки. А коль скоро так, продолжает исмаилитский компаньон, который еще по Испанской марке хорошо знает привычку своего молодого партнера к такого рода переодеваниям и уловкам, то нет смысла в задержке и нужно немедля отправляться в дорогу. И они решают, что во главе их похоронной процессии будет выступать сам рав, тогда как отлученный супруг укроется позади, чтобы предотвратить какое-нибудь новое, уже непоправимое отстранение. Тотчас приказывают пяти матросам-торговцам сменить цветастые накидки на чистые, строгие одеяния, в которых они могли бы пристойно пронести тяжелый темный ящик по улицам Сите до еврейского дома на южном, левом по течению, берегу реки.
И вот, в последнем свете сумерек они выходят на улицу Ля-Арп, к тому месту, где статуя Давида смотрит на фонтан Сан-Мишель, и андалусский рав в одиночку открывает ту железную дверь, которую, как ему хорошо помнится, он открывал тогда с таким трудом, и во дворе дома, на углу первого этажа, вблизи колодца, видит небольшую сукку, сложенную из веток, в которой его недавние противники по суду вкушают праздничную трапезу при свете маленькой масляной лампы. Он, однако, не входит туда, а лишь негромко покашливает, чтобы известить сидящих о своем присутствии. Первой слышит его именно госпожа Эстер-Минна, но, выглянув из сукки, она не узнает гостя и потому зовет Абулафию, который тотчас появляется у входа, в вормайсской шапке с бархатным рогом, весь в черном, словно уже предчувствуя приближение траура. И немедленно, несмотря на полутьму, признав в незваном госте маленького андалусского рава, он вздрагивает, как будто понимая, что что-то случилось, и торопится обнять пришедшего. Но Эльбазу не нужны ни объятья, ни приветствия — он хочет лишь выяснить местонахождение ближайшего кошерного еврейского кладбища, где можно было бы захоронить принесенный ими ящик. Ящик? — удивленно и встревожено переспрашивает Абулафия. Какой ящик? И тогда рав выводит его на улицу, где пятеро матросов стоят вокруг опущенного на плиты мостовой грубо сколоченного деревянного ящика.
Что там внутри? — с ужасом шепчет Абулафия, и голос его прерывается — возможно, потому, что его ноздрей уже коснулся страшный и сладковатый запах смерти. И рав Эльбаз с жалостью смотрит на этого испуганного слабого человека, который стоит сейчас, дрожа, перед большим деревянным ящиком и с ужасом думает, не лежит ли там его отлученный дядя. Но в эту минуту из ворот дома появляется новая жена, госпожа Абулафия, глянуть, что могло так надолго задержать ее молодого мужа. Похоже, что сначала она не замечает ни ящик, ни стоящих посреди улицы матросов, а одного лишь рава Эльбаза, и при виде этого хитроумного севильского мудреца, который когда-то победил ее, но в конце концов сам оказался побежденным, ее маленькое нежное лицо вспыхивает от удовольствия, и она спрашивает, легко поклонившись, с приветливой улыбкой: вы вернулись?
Но тут магрибский купец появляется из своего укрытия — с всклокоченными волосами и бородой, в рваной одежде, с глубоко запавшими тазами, — и не успевает еще госпожа Эстер-Минна от неожиданности отшатнуться, он сам громко отвечает на ее вопрос: да, мы вернулись, но не все. А затем, с каким-то скорбным отчаянием, к которому примешивается некое безумное торжество, он бросается к ящику и рывком выдирает из него одну доску, чтобы представить стоящей перед ним женщине недвусмысленное свидетельство, что отныне можно восстановить прежнее товарищество, не нарушая никакого нового установления. И в то время как Абулафия, покачнувшись, хватается за стену, чтоб не упасть, Бен-Атар, не отрывая темного взгляда от расширившихся в испуге голубых глаз, с неприкрытой ненавистью спрашивает:
— Ну что, теперь наконец новая жена довольна?
И вполне окупилась, оказывается, настойчивость севильского рава. В ту же ночь вторая жена была погребена на крохотном еврейском кладбище, втиснувшемся в узкий зазор меж обширным виноградником принца Галанда и небольшой часовней в честь святого Марка-Затворника. Поначалу Бен-Атар требовал похоронить умершую жену прямо во дворе у племянника, чтобы парижские родственники могли следить и ухаживать за могилой, и Абулафия даже загорелся выполнить желание любимого дяди, но молодой господин Левинас вежливо отклонил эту идею, продиктованную, как ему показалось, одной лишь мстительностью, и сумел убедить магрибского купца и особенно андалусского рава, что негоже оставлять покойницу в одиночестве во дворе еврейской семьи, которая сегодня здесь, а завтра может перекочевать в другое место, и поэтому лучше похоронить ее на настоящем кладбище, рядом с другими усопшими, где она не будет забыта во время воскрешения из мертвых. И вот теперь, покуда матросы, на сей раз превращенные в могильщиков, расчищают полянку в диких кустах и роют просторную и аккуратную яму, мрачный, изможденный и томимый скорбью Бен-Атар рассеянно прислушивается к похвалам, которые молодой господин Левинас расточает тому месту, где магрибский купец согласился оставить свою жену. И странно — молодой господин Левинас, этот, как правило, ясно и трезво мыслящий еврей, который с трудом выносит даже еврейские небылицы, не говоря уж о небылицах христианских, на сей раз так увлекается собственным красноречием, что начинает пространно излагать Бен-Атару старинную местную легенду об охотнике Марке, который, как рассказывают, с жестоким бессердечием убил когда-то на этом месте олениху с ее олененком на глазах у потрясенного оленя, и тогда олень отверз уста и людским голосом вымолвил горькое пророчество, что человек, не пожалевший чужую мать с ребенком, кончит тем, что непреднамеренно убьет также свою жену с собственным сыном. И вот, этот молодой охотник, пытаясь предотвратить осуществление страшного пророчества, добровольно и навеки заточил себя в маленькой келье меж могилами древних Меровингов, соорудил там прочную железную дверь на засовах, поставил на окне железную решетку и стал кормиться пищей, которую ему по доброте душевной подавали христианские паломники, проходившие здесь по дороге Сен-Жака, следуя в южные земли к священным могилам. И поскольку этот грешник одной лишь силой своей воли сумел отвести от себя такое недвусмысленное и ужасное пророчество, произошло так, что его несчастье обратилось к его же благу, его грех превратился в святость, а его келья стала впоследствии называться капеллой святого Марка и служит теперь исходным пунктом для всех паломников, начинающих отсюда свой длинный и многотрудный путь в Сантьяго-де-Компостела.