Юный император, как и обычно, был очень весел. Хорошенькое, почти девичье лицо его было озарено самой приветливой улыбкой; ясные голубые глаза, казалось, ещё ни разу не темневшие от грозных дум и сердечных бурь, ласково смотрели и на всех окружающих, и на кремлёвские терема, и на голубое небо, теперь точно пронизанное золотом солнечных лучей. И при взгляде на этого юного красавца, ласкового и весёлого, всем как-то дышалось вольнее и отраднее, словно он нёс с собою не грозное величие своего сана, а тихий мир и любовь, которою сиял его кроткий взгляд.
Спустившись на площадку, Пётр окинул всех ласковым взглядом и весело воскликнул:
– Здравствуйте, господа! Здравствуйте! Поохотимся сегодня. Денёк, кажись, на славу выдался.
– Хороший денёк, Петруша! Ишь, как славно дышится! – подтвердила Елизавета Петровна, подставляя своё разгоревшееся лицо свежему дыханию утреннего ветерка.
– А что, тётушка, – быстро повернулся к ней царь, обдавая её вдруг загоревшимся взглядом, – мы с тобой сегодня, пожалуй, и лисиц подымем.
– Не только лисиц, ваше величество, – подхватил Бибиков, – по такому морозу и до волков доберёмся.
– Ну что же, терять время нечего, – воскликнул Иван Долгорукий. – Эй, коня его величеству!
Двое конюхов тотчас же подвели рослого молодого араба, – подарок персидского шаха Великому Петру. Лошадь нетерпеливо била копытами и с глухим храпом старалась укусить державших её конюхов за руки.
– Здравствуй, Алмазушка! – ласково приветствовал император своего любимого коня. – Будет тебе сегодня, старина, работа. – И, потрепав скакуна своей маленькой рукой, Пётр молодцевато вспрыгнул в седло и, вонзив в бока лошади острые шпоры, во весь опор помчался к Боровицким воротам. Вслед за ним уселись на лошадей и остальные, и блестящая кавалькада, растянувшаяся на громадное расстояние, понеслась догонять ускакавшего царя.
Но, вопреки надеждам Петра, охота вышла далеко не успешной. Не только волков, как уверял Бибиков, но даже и лисиц не встретилось охотникам. Попадались в большом количестве только зайцы. Их затравили несколько штук, но императору вскоре заячья травля надоела, и он приказал трубить сбор на отдых.
– Не везёт мне что-то сегодня, Ваня, – грустно заметил Пётр, обращаясь к своему любимцу Ивану Долгорукому, когда жалобный звук рога облетел лесные дебри.
Иван Алексеевич пристально взглянул на Петра. Лицо царя, к его удивлению, было сумрачно, и всегда светлые глаза как будто затуманились и потемнели.
«Эге, – подумал Долгорукий, – тут дело-то не просто».
И он вслух сказал:
– Чего же вам печалиться, ваше величество? Пополудничаем – да и опять на коней: авось тогда посчастливее будем.
Но Пётр грустно покачал головой.
– Нет, Ваня, – промолвил он, печально вздохнув, – чую я, не будет нам ноне удачи.
– С чего бы так, ваше величество?! – удивился Долгорукий.
– Да уж я знаю с чего… Недаром на меня грусть напала…
И он снова печально вздохнул и, спешившись, медленным шагом направился к шатру, раскинутому на полянке для отдыха царя и его свиты.
Долгорукий поглядел ему вслед и укоризненно покачал головой.
Призывный звук рога замер. Разбившиеся было охотники собрались снова, и через несколько минут все уже сидели за столом, шумно беседуя и ещё более шумно работая челюстями.
Елизавета Петровна, заметив сумрачный вид своего племянника, обратилась к нему с ласковым вопросом.
– Что это с тобой, Петруша? Что это ты как будто не в себе?
Пётр холодно взглянул на неё и ответил:
– Так, голова что-то разболелась… Должно, скоро снег пойдёт.
Елизавета рассмеялась.
– Что ты, Петруша, какой снег! Вишь, на небе-то ни облачка!
Смешливость тётки обидела самолюбивого царя.
– Коли сейчас облаков нет, – сказал он, – так, значит, соберутся. У меня даром никогда голова не болела. A посему как кончим полудничать, так и домой поедем.
– Что ты, Петруша! – изумилась Елизавета Петровна, – с тобой, кажись, такого никогда не бывало. Бросить охоту в полуполе! А ты ещё хотел, кажись, лисиц стрелять.
Пётр сначала взглянул на неё, потом перевёл глаза на красавца Бутурлина, сидевшего рядом с нею, и насмешливо заметил:
– Мы лисиц не встречали… Может, тебе посчастливилось…
Елизавета поспешила замять неприятный разговор.
– Да, кстати, Иван Алексеевич, – обратилась она к Долгорукому, – как здоровье молодого Барятинского, которого так безжалостно подстрелил твой любезный братец?
– Да что ему сделалось! – отозвался Иван, – выжил, здоров как бык.
– Да, Ваня, – вступился император, – я тебе давно хотел сказать, да всё позабывал. Очень мне эти дуэляции не нравятся. Что, в самом деле, за глупый обычай смертоубийством споры решать? В этом отношении я хочу следовать своему великому деду. Коли что ещё подобное раз случится, я, как и он, живого и мёртвого – обоих равно велю повесить. Скажи-ка ты завтра барону Андрею Ивановичу, чтобы ко мне пришёл; я ему велю такой приказ написать, а от меня передать и Алексею и Барятинскому, что коль они снова раздорствовать будут, так я их обоих в дальние города на воеводство ушлю.
– Ну, для них гнев твоего величества не очень-то страшен, – заметила Елизавета.
Светлые глаза Петра сверкнули отблеском молнии.
– Это почему? – громко спросил он.
– Да потому, что коль в дело любовь замешалась, тут никакие угрозы не помогут. Они оба влюблены в княжну Рудницкую и без новой крови её друг другу не уступят.
Завтрак окончился в полнейшем молчании. Юный император не сказал ни с кем более ни слова, а придворные, даже Иван Долгорукий и Елизавета Петровна, боялись нескромным замечанием вызвать вспышку гнева у молодого царя, очень опасную при его неровном, не установившемся характере.
Тотчас же после завтрака Пётр вскочил на лошадь и поскакал по направлению к Москве, даже не заботясь о том, следует ли за ним его свита.
Князь Барятинский остался жив. Несмотря на верность руки Алексея Михайловича, несмотря на то, что он нацелился прямо в сердце своего врага, пуля прошла немного выше, не поранив даже лёгкого. Старик Барятинский не пожалел ни средств, ни забот, чтобы выходить своего племянника. Почти все придворные лекари вместе с главным архиатером его императорского величества, англичанином Вильтростом, перебывали в палатах Барятинского, стоявших на берегу Москвы-реки, у церкви Николы Заяицкого. Их стараниями наконец удалось избавить раненого от неминуемой гибели. Помогла к тому же и могучая натура Василия Матвеевича, и через три недели он был снова на ногах, такой же весёлый и такой же жизнерадостный.
– Ну, что, Васюк? – спросил его старый князь, когда Барятинский в первый раз встал с постели, – будешь стреляться с Долгоруким или нет?
– Буду, дядюшка!
– Да неужто ты не угомонился? Неужто тебе такая охота в могиле лежать?
Барятинский весело ухмыльнулся и ответил:
– Охоты, конечно, нет, но уступать Долгорукому я не намерен…
– Да скажи ты мне толком, – перебил его дядя, – уверен ты, что княжна Анна Васильевна тебя любит, аль нет?
Василий Матвеевич на минуту задумался, потом резко тряхнул своей кудлатой головой и промолвил:
– Не знаю, дядюшка, как и сказать… По-моему, любит.
– Да ты ей декларацию делал аль нет?
– Нет.
– И разговоров никаких не имел?
– Нет, не имел.
– Так с чего же ты взял, шалая твоя голова, что она в тебя влюблена?
– По видимости, – смущённо пробурчал Барятинский.
– По какой такой видимости?
– Да так, по всему заметно. И разговаривает со мной не так, как с другими, и… ежели я невзначай взойду, так полымем вся и зардеется… Сейчас видать, что любит.
– Эх ты, дурень, дурень! А ещё гвардии офицер! – укоризненно покачал головой старый князь. – Ведь вот я стороной слышал, что она и князю Алексею такие же преферансы[57] оказывает. Значит, она и в него влюблена? Так, что ли?
– Не может того быть! – крикнул Василий Матвеевич и даже побагровел от приступа злобы. – Не может того быть, – повторил он, – не любит она его, да и любить-то его не за что.
– А если любит? – поддразнил его дядя.
– Если любит…
Василий Матвеевич понурил голову, медленно, ещё неверным шагом прошёлся из угла в угол своей спальни и потом вдруг заговорил быстро, почти захлёбываясь от волнения:
– Если любит, лучше б ей не родиться на белый свет. И её и его задушу без пощады! Коли не мне, так пусть и ему не достаётся, а уж посмеяться над собою не дам!
Старый князь печально покачал головой и спросил:
– Да неужто ж ты её так сильно любишь?
– Больше жизни, больше свету, больше себя самого!.. – пылко отозвался Василий Матвеевич.
– Эх, Васюк, Васюк! – грустно заметил старик. – Не на радость такая любовь, больно уж ты горяч!
На минуту воцарилось молчание. Старый Барятинский неподвижно сидел в кресле, понурив голову и постукивая пальцами по ручке кресла, а Василий Матвеевич продолжал мерить комнату шагами, то тяжело вздыхая, то чему-то улыбаясь, смотря по тому, какие мысли теснились в его разгорячённой голове. Но вот шаги его замедлились, и он остановился наконец перед дядей.