— Ну, дай-то бог, всё будет хорошо, — проговорила супруга, и тут же спросила. — Ну а как Третьякевич-младший?
Кулешов, который до этого как раз подносил ко рту вилку с насаженным на неё ароматным и мягко-нежным мясом, поморщился от неприятного воспоминания, отложил это кушанье, и проговорил:
— Третьякевичем Виктором занимается, в основном, Соликовский. Но я с ним тоже беседовал. Очень упорный молодой человек. По своему опыту знаю, что таких типов очень сложно, и даже практически невозможно склонить к сотрудничеству. Мы делаем всё возможное, но что уж тут поделать, когда сознание его насквозь отравлено воспитанием, полученным в Советской школе? Это утомительная и очень тяжёлая работа…
Кулешов ещё раз поморщился от неприятных воспоминаний. А жена его, ласково глядя прямо в его глаза, проговорила:
— Бедненький ты мой. Столько работаешь, трудишься. А от Третьякевичей столько нам зла пришлось испытать. Старший их, Михаил, так тебя до войны на работе припекал, никак подняться не мог; теперь младший — Виктор, развернул в городе преступную деятельность…
И после этого она проговорила ласково то, что придумала ещё заранее, ещё днём, когда она сидела дома, и ничего не делала, также, как совершенно ничего не делала она ничего и во многие иные дни, месяцы и годы (незавидная роль содержанки!):
— А ведь, хотя осведомителем у вас Почепцов, можно по камерам слух пустить, что выдаёт всех Третьякевич. Вот когда на него свои набросятся, тогда он и не выдержит, и всю правду вам расскажет. Вот это и будет справедливым отмщением всем Третьякевичам, за все наши мучения!
В глазках Кулешова блеснул огонёк, и он захлопал в свои пухлые ладошки, приговаривая:
— Ах ты умничка моя. Как же хорошо придумала! Ну, просто прелесть! Разумница ты моя! И что бы я без тебя делал — не знаю. Ах, милая, милая моя!.. Ну вот именно так и сделаем. Пусть все знают, что именно Третьякевич назвал имена.
И отвратительная морда Кулешова разъехалась в неестественно долгой улыбке.
* * *
Если бы заглянуть в дневник Лиды Андросовой, который она самым тщательным образом прятала, чтобы он ненароком не попал в лапы полицаев, то можно было бы заметить, как волновалась она за своего милого «К.С.», т. е. — за Колю Сумского; если он опаздывал хоть ненадолго, то она уже начинала волноваться, и едва не плакала, не ведая — а вдруг он попал в полицию. Но до сих пор несчастье обходило…
Но вот наступил вечер четвёртого января. Коля Сумской должен был вернуться с местной шахтёнки, где он создавал видимость работы, а на самом деле — всячески вредил оккупантом. Тянулись томительные, долгие минуты ожидания, а его всё не было и не было.
А на улице уже совершенно стемнело, и быстрый ветер, надрывно завывая, нёс колючий снег. Уже несколько раз Лиде казалось, что идёт её милый Коленька и тогда, набросив на голову платок, и не слушая возражений матери, выбегала на крыльцо, где и стояла, тоненькая, продуваемая ледяным ветром. Но Коли всё не было. Она возвращалась в дом, и, напряжённая, садилась за своим столиком…
Вдруг, — стук в дверь. Лида, тихонько вскрикнув, бросилась открывать. На пороге стоял Жора Щербаков. По его мрачному, осунувшемуся лицо Лида сразу поняла, что случилось беда, и спросила только:
— Коля?..
— Да, Коля, — вздохнул Жора. — Взяли его сегодня прямо на рабочем месте. Руки связали и повели в наше поселковое отделение полиции.
По щеке Лидии покатилась крупная, сияющая духовным светом слеза.
— Ну вот, расстроил тебя, — печально вздохнул Жора, и тут же поинтересовался. — Ну, как — ты уходишь?
— Нет-нет, даже и не подумаю! — покачала головой Лида. — Как можно уходить, когда Коленька схвачен? Надо мне здесь оставаться. Может, помочь ему смогу. Это уж я так точно решила, и ты, Жора, меня не отговаривай. Ну а ты как — собрался ли уходить?
— Нет. Я тоже останусь. Всё-таки здесь мои товарищи. Уйду из посёлка, а совесть неспокойна будет. Да мне, лично, и бояться нечего. Ведь я до войны даже и в комсомол не удосужился записаться. Так что на меня у них никаких дел просто не может быть. Ладно, Лида, я домой пошёл, а ты береги себя и помни, что час нашего освобождения близок…
* * *
Поздно ночью, в лютый мороз вывели из здания тюрьмы Женю Мошкова. Его окружали пьяные полицаи: тепло одетые, и ещё больше согретые алкоголем. Они беспрерывно матерились, хохотали, и наносили уже сильно избитому юноше новые удары.
Из одежды на Жене были только разодранные, окровавленные брюки, и ещё более разодранная, и пропитанная кровью рубашка. Лицо его страшно распухло, глаза заплыли, но всё же Женя ещё видел то, что его окружало. Он шёл босыми ногами по снегу, по ледовому насту и каждый шаг доставлял ему сильную боль, но он ничем не выдавал своего страдания.
Для окружавших его, ощетинившихся автоматами полицаев главным занятием было постоянное избиение связанного юноши. Удары и оскорбления сыпались на него со всех сторон.
Вот из этого тёмного, кровавого мрака высунулась морда полицая, который дыша перегаром, прокричал:
— Ну чего ты молчишь, а?! Давай, называй, кого ещё из подпольщиков знаешь, и веди нас к ним?! Не хочешь?! Ах ты… — и он с силой ударил Женю в лицо. — Ну так знай, что это будет продолжаться до тех пор, пока ты не выложишь нам всё! А, рано или поздно: завтра или через неделю, ты сломаешься!..
Они подвели Женю к колодцу водозаборной колонки. Там начали привязывать длинную толстую верёвку к его рукам. Стискивали запястья со страшной силой, сами скрипели от натуги, но продолжали стягивать верёвку. Руки Жени завели за спину, перебросили его через край колодца, и в таком положении стали спускать в чёрноту колодца; туда, где зияла чёрная, ледяная вода (а лёд на ней предварительно был разбит длинными баграми). Опустили Женю в эту воду, подержали так, подняли; заголосили шумно, гарно и весело, видя, что его всего трясёт.
Здесь же, у колодца били лежачего сапогами, и на снегу оставались кровавые следы. Женя ничего не отвечал — он почти уже не чувствовал боли.
Тогда один из полицаев сказал:
— Замёрз я! Пошли ко мне на хату! Я ж один живу, никто нам не помешает!
И остальные полицаи согласились: несмотря на тёплую одежду, они замёрзли.
Пришли в дом к полицаю. Там было не прибрано, грязно, воняло какой-то дрянью; награбленное у простых людей добро замшелыми кучами лежало в углах.
Развели огонь в печке, и посадили Женю Мошкова возле огня. Ещё выпили; вновь начали издеваться над Женей — это было их главное, наиболее интересное для них занятие. Утром повели Женю обратно в тюрьму; но предварительно накинули на него длинную грязную мешковину. Не хотели, чтобы встречные люди видели, кого они ведут. Боялись, всё же, чего-то. Но и сквозь мешковину проступала кровь…
* * *
Рафаил Васильевич, пожилой и почтенный шахтёр, жил и работал в Краснодоне ещё когда этот городок назывался Сорокино. Все его знали как ответственного, добропорядочного гражданина, и не раз награждался он почётными грамотами.
Но во время оккупации Рафаил Васильевич изменил своей привычке работать в полную силу. Он, хоть и ходил на шахту, но если делал там что-то, то только для того, чтобы навредить оккупантам, которые так хотели наладить добычу угля.
И Рафаила Васильевича арестовали также, как арестовывали многих людей, которые были заподозрены новой властью…
Его притащили в тюрьму, зарегистрировали, били, требуя назвать сообщников в шахтенном бунте, но Рафаил Васильевич, хоть и знал некоторые имена, молчал. Тогда его бросили в камеру, и сказали, что будут мучить до тех пор, пока он не выложит всё, что знает. Но тут началось дело «Молодой гвардии», и про Рафаила Васильевича забыли. Его не вызывали больше на допросы, но и не кормили, не поили. И передачу ему не от кого было ждать — все родные успели эвакуироваться до начала оккупации.
Постепенно тюрьма наполнялась новыми заключёнными — это всё были выданные Почепцовым молодогвардейцем. Места не хватало, и их подсаживали друг к другу.
Однажды дверь открылось, и в камеру к Рафаилу Петровичу втолкнули Ваню Земнухова, которого он знал до войны, потому что они были соседями. Но теперь Рафаил Васильевич не сразу узнал Ваню: так страшно он был избит: всё лицо превратилось в кровавую рану и потемнело; а под разодранной окровавленной рубашкой было видно такое же тело…
— Ваня, что ж они с тобой сделали, изверги! — в сердцах воскликнул Рафаил Васильевич, и голос его вновь стал сильным — он дрожал от негодования.
Ваня Земнухов достал и кармашка футляр, а из футляра очки, которые сумел сохранить, потому что без них практически ничего не видел. Но вот надел очки, и смог улыбнуться разбитыми своими губами. И сказал Ваня:
— Здравствуйте, Рафаил Петрович. Вот уж не думал встретить вас в таком месте. Ну, ничего. Вы, главное не волнуйтесь. Знайте, наши войска врагов побивают, и сюда приближаются. Нас обязательно освободят; а вы уж точно — хорошую и славную жизнь проживёте…