Красный доломан растворился в ночи. Черная вуаль снова окружила лицо несравненной чистоты…
Первым осмелился заговорить Кардаш:
– И вы утверждаете, Матиас, что ваша страна такая же, как все?
Он поднялся с места, огромный, толстый, монументальный и на этот раз вполне уверенный, что нашел свой романтический сюжет. Решившись довести дело до конца, он шагнул к женщине в трауре.
Десятью годами позже в Париже, ночью тридцать первого декабря, перед входом в кинотеатр нерешительно мялся, дрожа от холода, какой-то человек в изношенном платье, без пальто. Светящееся табло гласило: «Гусар из Восточного экспресса».
Человек выгреб из кармана все деньги, пересчитал и, чуть поколебавшись, решился все же купить билет. Голос у него звучал робко: во-первых, он не слишком владел языком, а во-вторых, только что потратил последние деньги.
Одинокие люди в рождественскую ночь – явление довольно редкое, и их одиночество всегда вызывает угрызения совести. Этот худой иностранец с залысинами на лбу и впалыми щеками был отмечен печатью изгоя и бродяги.
Он вошел в теплый зал и, рассыпаясь в извинениях, втиснул свое убожество между спокойно сидящими семействами и обнимающимися парочками.
Фильм начался. На экране сквозь метель мчался поезд. Рядом с дорогой скакало галопом, с саблями наголо, войско гусар. Затем картинка сменилась, и возник интерьер вагона-ресторана. Прекрасная блондинка сидела в одиночестве, задумавшись, с бокалом шампанского.
Из середины зала раздался крик:
– Елизавета!
Зрители, отвлеченные от зрелища в такой трепетный момент, возмущенно повернули головы, а в это время атлетически сложенный герой уже вскочил в вагон и шел к героине.
– Извините, месье… Прошу прощения, мадам…
Человек с иностранным акцентом, только что пробравшийся на место через весь ряд, поднялся, чтобы выйти.
– Сядь! – крикнули сзади.
Его спина загораживала пухлые накрашенные губы, которые искали друг друга и сливались в поцелуе, заполняя экран умело подсвеченной любовной лихорадкой.
– Нет… Я не могу остаться… Извините, месье… Прошу прощения, мадам, – бормотал мешающий всем посетитель.
Ему наконец снова удалось преодолеть все препятствующие движению колени. Служительницы заметили, что, когда он появился в дверях, на нем лица не было. Но, уходя, он им сказал:
– Я еще вернусь, вернусь…
Он вышел на бульвар и поднял глаза к черному небу, чтобы никто не увидел его слез.
1958
Памяти Пьера Тюро-Данжена
Вот уже почти десять лет мамаша Леже повторяла мужу:
– Папаша Леже, ты уж давно самый старый в деревне, придет и твой черед умереть.
И каждый раз папаша Леже отвечал, выбивая трубку о подставку под котлом:
– И это будет справедливо, женушка, я зажился. Буду ждать тебя там, на косогоре.
На косогоре в деревне находилось кладбище, и дорога туда заворачивала как раз мимо их дома, а потому похоронные процессии, хочешь не хочешь, проходили перед их дверями.
Папаша Леже давно миновал тот возраст, когда люди обычно умирают. Он был единственным в деревне, кто помнил придорожный крест на перекрестке у Четырех Прудов еще без раскинувшегося над ним кизилового дерева. Хотя, может, об этом ему рассказывал отец. Однако память Анатоля Леже тоже была так стара, что в ней давно перемешались его собственные воспоминания с воспоминаниями отца. Зато он всегда с уверенностью утверждал, что мальчишкой рвал кизиловые ягоды. Больше никто не видел ягод на этом полуживом дереве, увитом плющом.
Папаша Леже всю жизнь проработал на одной и той же ферме, сначала как младший работник, потом как старший, а потом как главный. Перед ним прошли три поколения старых хозяев, и он ушел с фермы только тогда, когда появились новые хозяева.
Теперь он не выходил из дома, и ему больше ничего в жизни не хотелось. Последние десять лет жена одевала и раздевала его, два раза в неделю брила и водила за руку, когда ему надо было сделать хотя бы два шага.
Целыми днями он сидел в единственной комнате в доме на соломенном стуле возле очага, который горел и зимой и летом.
В тот июльский день мамаша Леже собралась полоть огород. Вдруг у нее перед глазами замелькали какие-то черные птицы, в ушах зазвенело, и ей пришлось опереться на грабли, чтобы не упасть.
«Должно быть, это от жары», – сказала она себе.
Она присела в тенек. Но черные птицы все кружили и кружили перед глазами. Ей стало душно. Она вернулась в дом и собралась было погладить рубашку папаши Леже. Спрыснула ткань водой, и тут перед глазами у нее все поплыло.
– А скажи-ка, женушка, не пришло ли время мне побриться? – спросил папаша Леже.
– Вечером побреемся, мне что-то нехорошо.
Она задыхалась, ей казалось, что шея вот-вот лопнет.
Ближе к вечеру соседка, испугавшись ее побагровевшего лица, побежала за врачом.
Врач нашел мамашу Леже на скамеечке. Она безуспешно пыталась расстегнуть корсет.
– Я никогда ничем не болела… Никогда… Это пройдет… – шептала она.
Врач попытался сделать ей кровопускание, но черная, густая кровь сразу сворачивалась и не желала вытекать.
– Матушка Леже, я никогда не скрываю правды. Если хотите сделать какие-нибудь распоряжения, то не теряйте времени.
Поскольку она не понимала, а ему не хотелось объяснять, что, мол, в таких случаях не врача зовут, а нотариуса и кюре, он мягко сказал:
– Моя дорогая, бедная матушка Леже, вы умираете.
Как только эти слова услышал папаша Леже, у него затряслись руки, а мысли о бритье сразу вылетели из головы.
Он женился на красавице Мари, когда был еще старшим работником. Об их свадьбе много судачили, потому что Мари была моложе его на шестнадцать лет.
День за днем он наблюдал, как Мари старится рядом с ним, но всегда ее опережал. И к тому времени, как лицо Мари покрылось красноватыми пятнами, сквозь редеющие волосы на голове стала просвечивать кожа, а в животе, как она сама говорила, «завелась водянка», Анатоль Леже уже давно был слеп.
Далекие воспоминания были более яркими, и образ стареющей Мари стерся из памяти. Когда папаша Леже думал о ней, то видел ее двадцатилетней. И никак не мог понять, почему всемилостивый Господь поразил такую красивую девушку. Ему потребовалось огромное усилие, чтобы сообразить, что ей сейчас… девяносто три минус шестнадцать… До результата расчетов он не добрался, но руки перестали трястись, и он впал в дрему, позабыв, что его прекрасная Мари умирает.
Старую Мари уложили в постель. Губы у нее посинели, огромный живот вздымал перину. Сквозь зернистый черный туман она видела, как подошел кюре, а с ним мальчик из хора с колокольчиком в руке. Как врачу не удалось пустить ей кровь, так и кюре не удалось вытянуть из нее ни слова. На все вопросы кюре она только хрипела с полуоткрытым ртом. Его слова долетали до нее, как какое-то смутное шипение. На лицо священника и стихарь мальчика падал черный дождь.
К вечеру хрип прекратился. Мари Леже показалось, что силы возвращаются к ней, и она услышала низкий голос, который говорил:
– Мамаша Леже, вы умираете…
Она не знала, чей это голос и где она его уже слышала. Но сердце ее забилось в тревоге, и черные хлопья снова закружились в глазах. Она позвала:
– Папаша Леже!.. Папаша Леже!
Папаша Леже удивлялся, почему Мари так долго не приходит, чтобы его раздеть, а потом заснул как был, с трубкой в руке.
Крик жены его разбудил, но не до конца.
Мари Леже бредила. Она поднималась на косогор, лежа в постели, но все-таки как бы шла. Большая черная птица долбила ей грудь, у птицы было страшное дьявольское лицо и клюв как у попугая, и клюв этот смеялся. Мамаша Леже чувствовала себя очень большой, просто огромной… И все время шел дождь…
Она остановилась у кизилового дерева над крестом у Четырех Прудов, откуда начинался поворот на кладбище. Там черная птица ослабила удары, а ноги мамаши Леже стали маленькими-маленькими и отдалились от нее.
– Гроза отломала от кизила ветку, – сказала она.
– Он, как мы с тобой, женушка, тоже стареет, но держится молодцом.
Голос мужа вернул мамашу Леже с косогора обратно в постель. В открытое окно глядела июльская ночь. Луна освещала в углу у камина сидящего на соломенном стуле папашу Леже с торчащими белыми усами.
Черная птица снова начала долбить в грудь. На этот раз у нее было злобное лицо пастуха Фердинанда. Вот почему Мари было так больно! Пастух Фердинанд повсюду преследовал ее и как-то раз увязался за ней даже в прачечную. У него был остановившийся взгляд и сатанинский смех. Однажды, после того как он попытался повалить ее в овраге, она пожаловалась Анатолю. Пастух Фердинанд был высокий и сильный, но Анатоль – еще выше и сильнее, да к тому же красивее. Она его никогда не обманывала. И Анатоль во дворе фермы отхлестал наглеца кнутом. Потом пастух Фердинанд состарился, и однажды в деревне зазвонил колокол. «По ком это звонит колокол?» – спросил папаша Леже. «По пастуху Фердинанду…»