Филипп не докончил: глядя на Иуду, он сперва вздрогнул, вроде бы без всякой на то причины, потом в растерянности уставился прямо перед собой и лишь затем испуганно повернулся к шедшему справа от него Иоанну.
Оказалось, что Иоанн уже давно смотрел на Филиппа. Тем самым своим взглядом, который почти невозможно описать. Потому что обычные люди так не смотрят. Он очень тяжело смотрел, но в тяжести этой, если ей подчиниться, почти тут же открывались простор и свобода. Он смотрел, как ребенок, но этот ребенок как будто слышал, видел и знал то, что ни единой душе ведомо не было. Он в душу заглядывал, в самую ее сердцевину, властно и ласково, умело и невинно. И горько было от этого, больно и радостно, униженно и благодарно, долгожданно и почти торжественно.
Так он теперь смотрел на Филиппа. И видно было, что Филипп хочет что-то сказать, но молчит, хочет опустить глаза, но не смеет, хочет остановиться, но продолжает идти по дороге.
— Три года за Ним ходим, но каждый идет в свою сторону, — заговорил Иоанн совершенно обычным голосом, грустно и буднично. — Слушаем и не слышим. И чем больше Он нам рассказывает, тем меньше мы понимаем. И говорим, говорим, объясняя друг другу то, что не поняли, чтобы еще сильнее друг друга запутать. И каждый уверен в своей правоте.
— Что я не так сказал? — тихо спросил Филипп. И видно было, что очень не хотелось ему спрашивать, но взглядом своим Иоанн велел ему так спросить, и Филипп спросил.
И юноша-взрослый, старец-ребенок продолжил монотонно:
— Что не понимаем — понятно. Что не слышим — не страшно. Пугает уверенность.
И снова ласково-властным взглядом Иоанн велел Филиппу спросить, но тот, выпучив глаза и набычившись, устоял, приказа не выполнил и на этот раз промолчал. И тогда спросил Иоанн:
— Зачем ты всё это придумал и рассказываешь? Филипп молчал.
— Неужели эти выдуманные теории тебе дороже той живой и прекрасной Тайны, рядом с которой ты живешь и которую даже не чувствуешь?
Филипп молчал.
— Бедный Филипп, — сказал Иоанн. — Как больно и одиноко тебе жить на свете, раз ты придумал это свое восхождение, какую-то красоту и любовь, которую у тебя отняли… Неужели так жестоко и так глубоко тебя ранили?
Филипп перестал идти и остановился. Иоанн тоже остановился.
Иуда продолжал путь, как будто не слышал никакого разговора.
Глава двадцать четвертая
ИСЦЕЛЕНИЕ ФИЛИППА
Одиннадцатый час дня
— Никто меня не обижал, — почти зло начал Филипп, не глядя в лицо Иоанну. — Ни в детстве, ни в юности… Разве природа меня обидела, сделав уродом. Рассказывали, что, когда мать носила меня, осёл ударил ее копытом в живот. Родился я семимесячным и вот таким, как ты видишь меня: без шеи, с выпученными глазами, лысым на всю жизнь. Больше детей мать не могла иметь. Она едва выжила, рожая меня на свет.
Филипп замолчал и с такой обидой посмотрел на Иоанна, словно это он во всем был виноват.
— Мама твоя гречанка? — спросил юноша.
— Гречанка! — с вызовом ответил Филипп.
— А как ее звали?
— Зовут. Она, слава богу, до сих пор здравствует. Мелитой ее зовут.
— «Сладкая» значит?
— «Медовая», — поправил его Филипп и еще обиженнее продолжил: — Сам понимаешь, как они обо мне заботились. Единственный ребенок в семье. Пылинки сдували, слугам не доверяли. Во всех ранних воспоминаниях, которые у меня сохранились, рядом со мной всегда была мать. Лишь изредка ко мне допускали отца, который тоже души во мне не чаял… Всех бы так Бог обижал и наказывал!
— А отец у тебя иудей? — спросил Иоанн.
— Да, иудей. Но детство и юность провел в эллинском рассеянии, в Афинах. Учился и выучился на архитектора. Работал сначала в Ахайе, а после по распоряжению Ирода Великого вернулся на родину и обосновался в Панеаде, как тогда называли Кесарию Филиппову. Строил быстро и хорошо, пользовался уважением при дворе. Ирод его на многие стройки свои приглашал и очень щедро оплачивал. А после сын Ирода, Филипп, став тетрархом, поручил моему отцу перестраивать и украшать Кесарию… Семья наша всегда жила в достатке.
— А как вы оказались в Вифсаиде? — спросил Иоанн.
Филипп вздрогнул и снова почти зло посмотрел на юношу:
— Почему спрашиваешь?
— Ты ведь сказал, что вы жили в Кесарии. А когда мы с тобой познакомились, ты прибыл из Вифсаиды.
— Ну да, угадал! — вдруг нервно воскликнул Филипп. — Да, шли мы однажды с мамой по улице. И какая-то женщина, увидев меня, воскликнула: «Боже, какой урод! Только грязная язычница может выродить эдакое страшилище!» Не помню, что ей ответила моя мать. Но вот ты сейчас спросил меня, и я эту женщину сразу же увидел. Слов ее я не мог вполне понять, так как лет мне было немного: пять или четыре. Но взгляд ее я на всю жизнь запомнил. Так смотрят иногда на прокаженных… Ты эту обиду искал, Иоанн?!
— Прости, — кротко вздохнул юноша, но ни во взгляде, ни в лице его не было извинения.
— После этого случая мы и переехали в Вифсаиду, — объяснил Филипп. — Потому что скоро соседние мальчишки стали дразнить меня и обзывать уродом, хотя до этого много раз видели меня и не бранили… Ты много знаешь родителей, которые из-за такой чепухи продадут дом и переберутся в другой город?
— Нет, похоже, не эта обида, — задумчиво произнес Иоанн.
— А дальше — как сыр в масле! — обрадовался Филипп. — В Юлии отец приобрел хорошее имение. На берегу озера. С тенистым садом. С тремя виноградниками. Я с детства привык жить в красоте. Я спал в самой светлой и красивой комнате. Мне покупали красивые и дорогие одежды. Я ел красиво, пил изысканно… Ты скажешь: женщины? Ну так мне прислуживала самая красивая рабыня в хозяйстве. А когда пришел срок, отец привел мне такую красотку, которой писаный красавец позавидует!.. С ней я и потерял невинность. И понял, что, для того чтобы любить и ценить Красоту, можно и не быть красавцем… Женщин я обожал. Я лишь первое время их побаивался, потому что заглядывался и влюблялся в тех, для которых я был горбатым чудовищем и лысым уродом. Но скоро я отыскал совершенно других женщин: ласковых и услужливых, радостных и терпеливых, — потому что в любовных утехах я оказался сущим Гераклом. Все женщины, к которым я входил, были мною довольны: визжали от восторга и падали от усталости, называя меня божественным сатиром, неутомимым силеном, Паном на ложе — такие у меня были прозвища. И прежде всего они, конечно, любили мой кошелек, потому что щедрее меня не было у них клиентов… Боже мой! Что это я разболтался! — опомнился вдруг Филипп и с ужасом глянул на Иоанна: — Ты ведь еще юноша. И наверное, девственник! Прости меня.
— Ничего, ничего. Говори. Тебе нужно выговориться, — безразличным голосом, но словно заглядывая в душу Филиппу ответил Иоанн.
— Ничего мне не нужно! — гневно вскричал тот. — Я никому этого не рассказывал! Даже Толмиду. Ты сам меня вынудил. А как такое можно говорить?!
И тут же продолжил почти радостно:
— Они, конечно, продажные женщины. И настоящая Красота не может быть развратной. Но этой развратной красотой я иногда упивался. Я словно мстил всему женскому роду за ту добродетель, которая меня отвергла, за то презрение, которая даже простая служанка испытывает к моему уродству. Всех шлюх в Вифсаиде я перепробовал — юных и пожилых, красавиц и дурнушек. И все они были для меня прекрасны, как Ева. А самых красивых я иногда раздевал и дальше не трогал, любуясь ими, как скульптор, как древний язычник богиней мог любоваться, — и час, и два, и ночь напролет иногда… И некоторые из них плакали, думая, что я ими брезгую и потому не ласкаю, не познаю их… И этим я платил еще щедрее, еще дороже. Потому что с ними я чувствовал себя Пигмалионом, Богом почти чувствовал!
— Фу, мерзость! — тотчас воскликнул Филипп, закрывая лицо руками. Но тут же убрал от лица руки и насмешливо объявил: — Примерно тогда же я стал заниматься философией. Учителями моими были греки, которых много было в филипповой тетрархии. Сперва я увлекся киниками. Мне показалось, что все они были уродами и издевались над миром, потому что хотели доказать себе, что мир еще более уродлив, чем они сами. Затем от киников я перешел к стоикам, не к нынешним римским модникам, а к греческим, классическим — Зенону и Посидонию. Но стоики — в том, что касается их онтологии и психологии, — показались мне слишком заумными… И тут я влюбился в Платона. Его блистательный «Пир» с прославлениями Эрота, с теорией половинок, рассказом Диотимы о рождении в прекрасном! Ты читал этот грандиозный диалог?
Иоанн не ответил.
— Добродетель Сама-по-Себе! — восторженно продолжал Филипп. — Бренность тела и бессмертие пре красной души. Красота как высшее проявление Бога! Истина как величайшая идея и как единственная из целей, к которой только и может стремиться человек! Тут было чем восхититься, отчего прийти в исступление… Чего стоит один платоновский «Тимей»!..