Семен поворачивается уходить. Вслед ему доносится чей-то незнакомый голос:
- Да, скоро они кститься зачнут... скоро.
____________________
Бегут угольные горки, тускло светит заспанное солнце. Туман ли это легкий или облака невыплакавшихся туч, густые ли удушливые испарения большого города, кто его знает, только одно лишь ясно: не пробивают солнечные лучи этой липкой мглы и расплывчаты поэтому, неясны и мутны очертания неустанно мелькающих по стене неведомых городов...
Миллионы лет прошло с тех пор, как погибли все Архи и Орхи, а с ними и несчетные города их и селения. И вырос после всего этого огромный, густой, дремучий, заплетенный лианами и загруженный буреломом, заросший папоротником лес.
И расплодились в нем, развелись и размножились такие гады и зверюки, каких никогда еще земля не видывала. И вышли и выползли они из чащи, и тут же накинулись друг на дружку, взаимно пожирая и уничтожая один другого...
Появилось и невиданное существо - не то обезьяна, не то иной, похожий на нее гад, имевший и руки, и ноги, вооруженный огромной сучковатой дубиной. Подозрительно озираясь, шагнул он облепленными грязью, в ссадинах, лохматыми ногами, крутнул направо и налево глубоко всаженной в плечи волосатой головой, сощурил маленькие, круглые, как пуговки, глазки, не то просвистел, не то прохрипел что-то, и полезли, запрыгали, заскакали вслед за ним сотни ему подобных. Взвыли, крутя дубинами, и помчались прямо к болоту, возле которого отдыхало стадо каких-то горбатых, длиннохвостых, покрытых чешуей, неповоротливых тварей. И все они - твари эти и обезьяны - мгновенно смотались в огромный клубок орущей, сопящей, ревущей, в смертный бой вступившей, воющей нечисти...
Ох, чёрт их побери, все эти наваждения! К дьяволу эти, бегущие по стене, мутные, расплывчатые тени! Сгиньте, болезненные миражи, порожденные усталостью и бессилием! Кровоточащему сердцу сейчас помогла бы песня, да сил нет даже звук издать...
* * *
Гаврила Софронович ушел на бахчи. Закрестить их надо. А то повадились воры, беда да и только! Самые лучшие арбузы, дыни и тыквы уносят. А когда с только одному ему известной молитвой закрестит дед те бахчи, то вор-то туда войти-войдет, а назад дороги не находит. Так и крутится целый день, куда ни сунется - стена каменная перед ним вырастает. Уже сколько раз находили они так воров - выбьется из сил, добро наворованное на землю положит, сам возле него лежит аль сидит такой пужаный, будто самого чёрта в глаза увидал!
Друзья давно сидят в любимом ими месте, опустив ноги в заросшую крапивой канаву.
- А ты, коль не веришь, погоди чудок, пока дед яво с бахчи возвернется. Вот и пойди туды сам, ежели хотишь. Оторви там арбуз аль дыню и иди домой. Вот тады и узнаешь то, што я узнал! - сказал Семену Мишка.
- А ты пробовал?
- Х-ха, пр-ро-б-бовал? У нас жалмерка одна попробовала, да двух родила. Ты тоже и спросишь! Спытать мне гребтилось, брешеть Сашка про свого деда ай нет, вот я и пошел... Оторвал дыньку - сьел. Оторвал арбуз - сьел. Пошел паслену искать, подсел к одному кусту, а он сильный, страсть, полные жмени збираю. Нарезалси я той паслены, и вроде в сон мине потянуло. А солнышка, она в обед стояла. Лег я в пясок, положил голову на лопух, а сон мине и одолей. Скольки спал, ня знаю, когда, луп глазами, а стоить он, дед Сашкин, стоить надо мной и байдиком мине в зад тычить. «Што, - вспрашиваить, - внучек, повалило тибе на землю?». Ох и испужалси же я, как рванул с той бахши, так и шел наметом до самого до куреня нашего. Прибег домой, а маманя мине и вспрашиваить: «Иде ты это, анчибил, пропадал?». Ну, рази же подходяшшая это дела мамане бряхать, когда дед Сашкин всё одно всё ей обскажить. Ну, и призналси я... Вот и ухватила она пояс папанин, да ишо, слава Богу, попалси ей энтот, сыромятный, а не с набором, да как урежить, как урежить, изватлала мине так, што три дни сидеть не мог, стоя обедал и вечерял.
Все казачата смеются, смеется и Семен, но рассказанная история кажется ему не совсем правдоподобной.
- Так тебе же никакой стены не являлось. Уснул ты так, как и у себя на гумне уснул бы.
- Тю, как у мине на гумне! Да я сроду в полдня ня сплю. Мине маманя стольки дялов надаеть, што спать никак мине не приходится. Не, браток, это сила того захресту в сон обярнулась. Вот я и обмер, вроде как уснул.
Разуваевские друзья уверяют, что всё, рассказанное Мишаткой, истинная правда... Семен пожимает плечами, прислушиваясь к спору казачат о том, к кому им завтра с утра молотить идти. Кажется, к Настасье. Туда и Мишаткин отец придет. Слава Богу, на фронте ему ногу гранатой отбило, возвернулся он домой с культяпкой, чикиляет по хутору из двора в двор. Тому борону, тому веялку, тому косилку починить надо. И с паровой молотилкой управляется. Кабы не он, пропал бы хутор.
- Папаню мово вон и в Гуров, и в Киреев хутор кличуть, отбою нет, а маманя никуда яво с куряню не пушшаить, я, гуторить, чужим жалмеркам тибе на прокормлению не отдам. Хуш и культяпый ты, а и одной мине наедку с тибе хватить. И правильно говорить, таперь у нас по хутору казакам от жалмерок отбоя нет. Каких дедов и то позамучили.
Семен ничего не понимает:
- То есть, как так, позамучили дедов?
- Эх ты, простота, ты вон приходи завтрева к Настасье молотить. У ей муж уж второй год как не приходил. Ежели подвернесси ей ночью под руку, упрячить она тибе под подол...
- Как это - под подол?
На этот раз ребята смеются так, что слезы у них на глаза набегают. Только Петька, отдышавшись, выговаривает:
- Ну и дурной же ты, брат, несмотря што офицерский сын. А ты чаво ж на самом деле не знаешь, што для нашего брата бабы под подолами поприпасали? Да ты не задумывайси, Настась тибе научить, забудишь об том думать, што твои папаня с маманей тибе в капусте нашли.
И опять хохочут друзья его, и, наверно, поднялся бы он и ушел, если бы не донеслось до них из садов пение. Первым вскочил на ноги, весело сверкнув глазами, Петька:
- Пошли, рябяты, это у Рябовых служивые гуляють! Подбежав к рябовскому саду, дружно перепрыгивают через канаву и нарываются на идущего от речки деда Агафона.
- Г-га! Шелопуты! Чаво по чужим садам болтаетесь? А ну-кась в мент по домам, а то докажу атаману, враз он вам шшатинку вкрутить.
Как стая испуганных воробьев, несутся они к речке. Дед Агафон, он страсть какой вредный, не поленится и к атаману пойти жалиться. Добежав до реки, садятся все под вербами, тут их деду Агафону не видно, хоть и глядит он им вслед, приложив руку к изборожденному морщинами лбу. И ничего не видит из-за лучей заходящего солнца, бьющего ему прямо в темное, сухое, как у святителя Николая, лицо. Выглянув из-за вербы, видят казачата, что, пригрозив чекмарем, куда-то, совсем не в их сторону, повернул дед Агафон и запылил своими чириками дальше. Слава Богу, кажется, на этот раз пронесло, все равно никого из них сослепу он и не разглядел.
Еще вчера с вечера приволокли молотилку на выгон. Свезли сюда еще загодя снопы и ржи, и пшеницы, поналожили стога вокруг тока, будто городские осадные стены строили. Весь хутор ноне на гумне, заняв свою очередь, работает каждый, как окаянный, пока весь его хлеб не помолотят. А там идет он хуторцам помогать, так как и все они ему помогали.
Солнце уже совсем от бугров отскочило, жарко; завязав платками лица так, что только глаза видно, крепкими загорелыми руками бросают казачки развязанные снопы в бешено крутящийся барабан, схватывает он их, рвет и заглатывает в свое нутро, гудя на разные голоса - то высоко, то, сбившись от слишком большой порции, мгновенно глохнет, и вдруг взвывает снова, да так, что не разобрать голосов казаков и казачек, весело перекликающихся, радостных и довольных, будто собрались они вовсе не на тяжелую работу, а на праздник. Семёна с Петькой поставили оттаскивать мешки с половой, Гришатке с Ваняткой возле снопов дело нашли, казаки к мешкам стали, а бабы - к соломе. Накидывают ее вилами в кучу, подъезжает к той куче Настасья, стоя на ребре широкой доски, волочащейся по земле, захватывает ту кучу и тянет подальше, к стогу, где ждут ее казачки с вилами. Быстро разбирают они навильниками привезенный груз, кидают его на скирду и растет она, высокая и аккуратная, так причесанная, что хоть на выставку ее станови. Лихо ездит, стоя босыми ногами на доске, раскрасневшаяся Настасья...
И безногий коваль чикиляет туда и сюда, таскает замазанные мазутом банки, катит огромную бочку, залезает в самую пасть оголтело ревущей молотилки, ругается и смеется, перекликаясь с казаками и казачками, подталкивает и подбадривает вспотевших ребятишек. Почти захлебываясь от пыли, видит Семен лишь смеющиеся лица, слышит крепко присоленные прибаутки, и особенно нравятся ему трое служивых, которым послезавтра снова на фронт идти. Сняв рубахи, черные от загара и пыли, кидают они в телеги полные пятерики так, будто нет в мире ничего лучше игр с этими огромными мешками.