Теперь же я прошу разрешения ненадолго, на одно лишь мгновение, выпустить на свободу уже совершенно онемевшую в путах бедную мою фантазию.
Стареющего Прометея постигло много тяжелых ударов. Смерть Асклепия, Хирона, Геракла, Тесея; из друзей его в живых оставался еще только Пелей, он жил далеко, в скорби за Элладу и в постоянной тревоге за сына. Больше у Прометея друзей не было. Кузнец? Ну да, конечно, Кузнец. Однако мы понимаем: титан не был холодным наблюдателем того, что происходило в Микенах. Если тосковал и тревожился Пелей, то Прометей, я думаю, испытывал то же стократно. За мир тревожился и за человека. Мог ли он обсуждать это с Кузнецом?! Поразительная вещь — даже когда он пытался просто про себя на языке ахейцев формулировать свою печаль и тревогу — как же они становились невесомы, почти смешны!
Вот почему Прометей остался в одиночестве. Как бог среди людей. Бог, уже ставший смертным.
Его обслуживала старая рабыня. Она не могла даже толковать с ним — несчастная была глуха и к тому же немного не в себе. Если бы ее можно было использовать на что-то другое, хозяева, уж верно, не оставили бы ее ухаживать за больным. (Но все же не надо думать, будто бы элементарные, обусловленные в договоре потребности Прометея не удовлетворялись, мы ведь помним: Кузнец был все-таки грек! Хотя, оно, конечно, время военное, работы невпроворот…)
Последние несколько недель Прометей провел в постели, даже подняться не было сил. Ничего не ел, только спал, либо, истерзанный болью, лежал без сознания. Иногда просил пить.
Тогда-то и посетила его Афина. Весь последующий разговор — плод моей фантазии. Соответствующих текстов нет.
Мне, видите ли, все-таки не верится, чтобы Афина покинула на произвол судьбы давнюю свою любовь. (Детская «любовь» — скорее, просто восторженное обожание всезнающего дядюшки.) Не могу поверить, чтобы она не испытывала и некоторых угрызений совести, ведь мы знаем ее: божество она странное, но, по сути дела, неплохое. Конечно, любовь давнишняя, да и Афина уже не девочка, миллион лет — это все-таки миллион лет… Явилась она, как являлась обычно, ночью; но на этот раз, поскольку речь шла о визите к давнему божественному другу, хорошо ее знающему с детства, с самого рождения, прибыла без всяких там штучек, звуковых и световых эффектов, щита, копья и прочих парадных атрибутов, — вошла просто, в будничном одеянии. Села на край Прометеева ложа, как будто они расстались только вчера, — в подобных ситуациях это самое лучшее.
— Как дела?
— Спасибо. Вот, умираю.
— Ну, что ты, право, уж сразу…
— Оставь, Афина! Хоть ты не играй тут, как этот придворный лекарь. Сам выстукивает под ребрами печень с ладонь, а делает вид, будто и не заметил ничего. Можешь. представить, как мои дела, если Кузнец и его благоверная решились заключить со мной договор на пожизненное содержание.
— Да, уж эти греки!
— Собственно, это почти все равно. Я умираю. Взгляни на мое лицо: нос вытянулся, черты одеревенели, стали как чужие, позднее Гиппократ так все и опишет. Мне осталось, думаю, несколько часов.
— Боишься?.. Что оно такое?
— Долгий миллион лет и я очень хотел узнать это. Нет, не боюсь. Скорее сказал бы: мне любопытно. И еще, я очень устал. Смерть — это хорошо. Большая привилегия человека. Полное отпущение. Жаль, что не знал этого раньше. Я ведь учил их только жить.
— И они научились?
Прометей не ответил. Афина болезненно улыбнулась:
— Мой старый друг! Признайся: тебя несколько… гм… освистали. Ты забыл, что здесь — их сцена.
— Я старался держать себя, как все люди. Как любой из них.
— Не думай, что они это высоко оценили. Как сказал однажды тот картежник своим партнерам: «Что ж это за бог, ежели он к нам спустился?» Они ждали от тебя божественных представлений. Ты творил чудеса?
— Ну что ты в самом деле!
— Может, ты утерял способность творить чудеса?
— Я мог бы смешать раздробленный в порошок древесный уголь, серу, селитру и с громом и молнией взорвать Львиные ворота. Для них, знаю, это было бы чудо, Но я же не ярмарочный фигляр!
— Не кричи, Проме, милый, не волнуйся!
— Чудо — то, что суще, чудо — это природа, мир! Я хотел, чтобы они сами открыли все чудеса!
— Прошу тебя, дорогой, успокойся!.. Скажи, ты им пророчествовал?
— Ну конечно. Если спрашивали, пророчествовал безотказно.
— Но они не считали это пророчеством, верно? Ибо ты говорил только то, что можно рассчитать наперед.
— А что мне было им говорить? Врать, что ли?
— Нужно говорить то, что они хотят услышать, И как можно двусмысленнее. Однозначных и точно обоснованных предсказаний они не разумеют. Разве уразумел бы Агамемнон, что обрекает Элладу на многовековое запустение? Или Кузнец, всю свою жизнь лихорадочно копивший реальные, осязаемые ценности, — уразумел бы он, что эти осязаемые ценности уплывут у него между пальцев, как вода или песок?.. А что ты сделал дурное?
— Дурного я не делал. Правда, и хорошего тоже. Я понял, что здесь, среди людей, это невозможно. Но можно из двух вариантов выбрать лучший. Это меня Геракл надоумил, который причислен к сонму богов.
— Но заметь, Диоскуры тоже причислены к сонму богов! Хотя они-то, если имели выбор, делали всегда худшее. Самое худшее! Не доверяйся же людям, тому, кого они именуют сегодня богом.
— Самое худшее? Нет, самое худшее делают здесь царедворцы, те, что ничего не делают. Предаются праздности… Ничего не делать — вот это самое худшее. Уклоняться, не быть ни за что в ответе — это разложение, гниение заживо…
— А ты что делал?
— Что удавалось. Ремеслом своим занимался. Ну, одним из ремесел.
— Ковал оружие.
— Только оборонительное. Художественное литье, поковка…
— А Кузнец продавал втридорога. Еще бы — «божественная работа». Твое имя стало маркой.
— Неважно, Я старался, насколько мог, работать красиво.
— Этот щит, что выставлен сейчас у Кузнеца и который скоро купит для своего сына Фетида, думаешь, они замечают, что он прекрасен? Может, и Ахилл не заметит, когда получит его. Но что он дорогой — видят все. Если же дорогой, значит, ценность!
— А вот сейчас, Афина, ты, по-моему, слишком уж принижаешь человека. И на этот раз именно ты забыла, что это все-таки греки!
— Я думаю, Прометей, тебе следовало сотворить дурное дело.
— Что?
— Да, дурное. Что-нибудь очень дурное. Чтобы после того уже совершить и действительно хорошее. Ты — Даритель огня. Почему ты не поджег дворец, да так, чтобы все в нем сгорели?
— Глупости говоришь, Афина! Тех, кто оказал мне гостеприимство?..
— Что станется с Элладой?
— Ты сама сказала. На столетия погрузится во тьму и запустение.
— Почему не устроил ты что-то ужасно кровавое и злое, чтобы помешать великоахейским замыслам?
— Ценою ужасно кровавого и злого?!
После короткой паузы Афина проговорила:
— Ты прожил здесь почти двадцать лет… Скажи, ты все еще любишь человека?
— Я опять сделал бы для него то, что однажды сделал.
— Это уклончивый ответ, Прометей. Вижу, ты выучился у них дипломатии.
Прометей утомленно молчал.
— Ну, хорошо, — заговорила Афина. — Не печалься, друг мой. И главное, не удивляйся своей судьбе среди них! Попробуй думать, как они. Что делать людям с добрым богом? Все свое ты им отдал, отдал даже то, что тебе не принадлежало, за что и поплатился жестоко, бедный мой друг. Всякий раз, завидев тебя, они вспоминали, что обязаны тебе благодарностью. Собственно говоря, я их понимаю: ощущение не из самых приятных… Ты слышал, как они называют благочестивых людей? Богобоязненный! Понимаешь! Бо-го-бо-яз-нен-ный! Но тебя-то чего бояться? А если они тебя не боятся, откуда им знать, что ты — бог? Видишь ли, дорогой друг, я, к сожалению, до некоторой степени твоя ученица, но однажды и я вынуждена была устроить для них крупный спектакль — показать себя, так сказать, во гневе: обратила Арахну в паука. Если бы я не совершила по крайней мере этого одного злодейства, люди бы на меня даже не… Чуть не выразилась… Бог оттого и бог, что обижает, ранит, казнит… Думаешь, мне по нраву папашины штучки?! Старый мошенник. Вообрази, в последнее время еще и пить пристрастился. Да как! Эту милую Гестию попросту выставил с Олимпа, ко второразрядным богам отправил, чтобы освободить место своему собутыльнику Дионису! Я понимаю тех, кто возмущается, кто оплакивает старые Кроновы времена, иной раз, можешь себе представить, даже климактеричке Гере сочувствую. Говорю, я вовсе не так уж восхищаюсь папашей. Но править — это он умеет! И я признаю: править можно только так. Чтобы в руке перун и нрав — неисповедимый. Понимаешь?! Иной раз, хоть за усы его дергай, и вдруг, за какой-нибудь пустяк, да вот, как тебя… Но ты… ты всегда был людям понятен — постоянно, надежно добр. Так не удивляйся, если однажды твое имя и для марки перестанет им годиться. Если изделия рук твоих назовут работой Гефеста. Потому что для них ты — ненастоящий бог.